Феррагус, предводитель деворантов
Шрифт:
Мерцающий свет, отбрасываемый стеклянной дверью какой-то сапожной мастерской, внезапно осветил фигуру женщины, шедшей впереди молодого человека, и обрисовал изящную линию её бёдер. Ах, конечно, только у неё одной так красиво выгнут стан! Ей одной лишь доступна тайна этой целомудренной походки, невинно подчёркивающей красоту самых обольстительных форм. Да, это её шаль, её бархатная шляпа. Ни пятнышка на серых шёлковых чулках, ни следа грязных брызг на ботинках. Шаль плотно облегала грудь, смутно обрисовывая пленительные очертания тела, — а молодой человек видел на балу её белые плечи и знал о сокровищах, сокрытых шалью. По тому, как парижанка накинет шаль, по самой поступи женщины сообразительный человек отгадает цель её таинственной прогулки. Во всей фигуре и походке чувствуется тогда что-то трепетное, воздушное: женщина становится как бы невесомой, она идёт, или, вернее, стремительно проносится, как проносится падучая звезда по небесному своду, она летит, увлекаемая замыслом, который чувствуется в каждой складке, в каждом извиве её платья. Молодой человек ускорил шаг, обогнал женщину и обернулся, чтобы взглянуть на неё. Увы! она уже скрылась в доме, за решётчатой дверью с колокольчиком, которая хлопнула и звякнула. Молодой человек отошёл и увидел, как женщина стала подниматься по лестнице в глубине коридора, ступеньки которой были ярко освещены внизу; шла она легко и поспешно, словно охваченная нетерпением.
«Чем объяснить её нетерпение?» — подумал молодой человек, отступив на противоположную сторону улицы и прижавшись
Таких домов в Париже тысячи: отвратительное, вульгарное, вытянутое в вышину пятиэтажное здание шириной в три окна, желтовато-бурого цвета. Лавчонку и помещение над ней снимал сапожник. Ставни второго этажа были закрыты. Куда прошла дама? Молодому человеку показалось, что он слышал дребезжание колокольчика в квартире третьего этажа. И действительно, в одной из комнат третьего этажа с двумя ярко освещёнными окнами свет задрожал и исчез; зато вдруг осветилось соседнее окно, до тех пор тёмное, — из чего можно было сделать вывод, что там была другая комната, вероятно, столовая или гостиная. Тотчас смутно обозначились очертания дамской шляпы, дверь затворилась, и вот комната опять погрузилась в темноту, а в двух соседних окнах снова показался красноватый свет. Но тут молодому человеку крикнули: «Берегись!» — и ударили чем-то в плечо.
— Чего зазевались? — раздался грубый голос.
Голос принадлежал мастеровому, нёсшему на плече длинную доску. Мастеровой прошёл дальше. Этот человек был, казалось, послан самим провидением, чтобы сказать любопытному: «А тебе что тут надо? Знай свою службу и не вмешивайся в делишки парижан».
Молодой человек скрестил на груди руки; чувствуя себя скрытым от посторонних взоров, он дал волю гневным слезам, они катились по щекам его, и он даже не утирал их. Наконец ему стало так больно при виде движущихся теней в двух освещённых окнах, что он отвёл глаза и, случайно взглянув вдоль улицы Старых августинцев, заметил фиакр, стоявший у стены, где не было видно ни подъезда, ни света от лавки.
«Она это или не она?» Вопрос жизни и смерти для влюблённого. И этот влюблённый ждал. Он простоял там целую вечность, длившуюся двадцать минут. Но вот женщина вышла, и он узнал ту, которую тайно любил. И все ещё он не хотел верить себе. Незнакомка направилась к фиакру и села в него.
«Дом останется на месте, я и потом успею там все высмотреть», — решил молодой человек и бегом пустился за экипажем, чтобы рассеять последние сомнения, — от них скоро не осталось и следа.
Фиакр остановился на улице Ришелье, у модного магазина около улицы Менар. Дама вошла в магазин, выслала деньги кучеру, а сама стала выбирать перья марабу. Перья к её чёрным волосам! Вот она приложила несколько штук к голове, чтобы судить о впечатлении. Офицеру казалось, что он улавливает её разговор с продавщицей.
— Сударыня, ничто так не красит брюнеток, как перья марабу, они смягчают их несколько резкие черты лица. Герцогиня де Ланже говорит, что они придают женщине нечто таинственное, оссиановское, безусловно хорошего тона.
— Я беру их. Пришлите мне поскорее.
Затем дама вышла из магазина и поспешно свернула на улицу Менар, где был её особняк. Когда за ней закрылись двери, молодой влюблённый, потеряв все надежды и — горше всего! — веру в самое дорогое, что у него было, словно пьяный, побрёл по Парижу и сам не заметил, как оказался дома. Он бросился в кресло, сжал руками виски и вытянул ноги на решётку камина, подсушивая и даже подпаливая при этом свои промокшие сапоги. То была страшная минута, одна из тех в жизни, когда меняется характер и дальнейшее поведение даже самого лучшего человека зависит от первого предпринятого им шага. Провидение это или судьба — называйте как хотите.
Молодой человек принадлежал к хорошей дворянской семье, впрочем, не особенно древнего происхождения; но нынче так мало осталось поистине древних родов, что все молодые люди снисходительно причисляются к старинной знати. Прадед его купил должность советника парижского парламента, где и получил потом звание президента. Сыновья его, все до одного наделенные хорошим состоянием, заняли служебные должности и благодаря связям были приняты при дворе. Революция разметала всю семью; осталась только упрямая старая вдова, не пожелавшая эмигрировать, она побывала в тюрьме, едва избежала казни, была спасена 9 термидора и вернула себе все богатства. Около 1804 года, дождавшись благоприятного времени, она вызвала к себе внука — Огюста де Моленкура, единственного отпрыска, оставшегося от рода Шарбо-нон де Моленкуров, и воспитала его, окружив тройной заботой — матери, дворянки и упрямой старухи. А в годы Реставрации молодой человек, восемнадцати лет от роду, вступил в Мезон-Руж, сопровождал королевское семейство в Гент, получил назначение офицером в лейб-гвардию, перешел в армию, снова был назначен в гвардию, где в двадцать три года командовал эскадроном кавалерийского полка, — блестящее положение, которым он был обязан бабке, прекрасно умевшей устраивать дела, несмотря на свой преклонный возраст. Эта двойная биография, не считая некоторых отступлений, является как бы кратким изложением общей и частной истории всех эмигрантских семейств, у которых были долги и земли, бездетные вдовы и житейская сметка. У баронессы де Моленкур был друг — старый видам де Памье, в прошлом — командор Мальтийского ордена. Ее дружбу с видамом — один из образцов вечной дружбы, — скрепленную шестидесятилетней давностью, ничто уже не в силах было поколебать, ибо в основе такой близости всегда скрыта тайна человеческого сердца, увлекательная, когда располагаешь временем, чтобы ее исследовать, но опошляемая, если разъяснять ее в двадцати строках, ибо ее хватило бы и на четырехтомный роман, столь же занимательный, как и «Киллеринский настоятель», одно из тех произведений, о которых молодые люди рассуждают, никогда их не читая. Огюст де Моленкур был принят в Сен-Жерменском предместье благодаря своей бабке и видаму; а двухвековой древности его рода ему было достаточно, чтобы усвоить чванство и взгляды тех, кто считает себя потомками Хлодвига. Этот бледный, хрупкий, стройный молодой человек с мягкими манерами был человеком чести и неподдельной отваги; не задумываясь, по малейшему поводу дрался он на дуэли и хотя не участвовал еще ни в каком сражении, однако носил в петлице крест Почетного легиона. Он, как видите, был живым воплощением одной из ошибок Реставрации, — впрочем, пожалуй, самой простительной. Молодежь этого времени не была молодежью, вскормленной какой-нибудь одной эпохой: она оказалась между воспоминаниями об Империи и воспоминаниями об эмиграции, между старинными традициями двора и добропорядочными буржуазными занятиями, между религией и балом-маскарадом, между двумя политическими системами, между Людовиком XVIII, который жил только настоящим, и Карлом X, который был озабочен только будущим; наконец, она вынуждена была почитать волю короля, даже если король и ошибался. Эту молодежь, во всем неуверенную, слепую и ясновидящую, ни во что не ставили старики, жадно цеплявшиеся своими дряхлыми руками за бразды государственного правления, тогда как спасти монархию могла только их отставка да порыв юной Франции, над которой до сих пор потешаются старые доктринеры, эти эмигранты Реставрации. Огюст де Моленкур был жертвой идей, тяготевших тогда над молодежью, — и вот почему. Видам в шестьдесят семь лет еще был остроумным собеседником, он много повидал на своем веку, многое испытал, был прекрасным рассказчиком, человеком порядочным, светским человеком, но отвратительно относился к женщинам: он их любил — и вместе с тем презирал. Их честь, их чувства? Вздор, глупости, кривляние! Этот былой сердцеед верил женщинам, когда находился в их обществе, никогда не противоречил им,
В дни тайных сердечных мучений, когда Огюст искал женщину, способную его понять, — такая мечта, кстати сказать, является великим любовным безумием нашего века, — он встретил в обществе, наиболее далёком от его круга, во второй сфере денежного мира, где первенствуют крупные банкиры, — совершённое существо, одну из женщин, излучающих как бы нечто святое, неземное и внушающих такое благоговейное чувство, что только после долгого дружеского общения решаешься заговорить с ними о своей любви. Огюст весь отдался радостям самой трогательной и самой глубокой страсти: он восхищался — и только. То были бесчисленные сдерживаемые желания, нежные и глубокие порывы, столь неуловимые и поразительные в своих оттенках, что не подыскать им даже сравнения, как цветочным ароматам, перистым облакам, солнечным лучам, скользящим теням — всему, что в природе может мгновенно блеснуть и померкнуть, ожить и сейчас же умереть, оставив, однако, в сердце глубоко запавшее чувство. Когда душа ещё достаточно юна, чтобы предаваться меланхолии и неясным надеждам, когда она способна видеть в женщине больше чем женщину, тогда не величайшее ли счастье, какое может испытать мужчина, — любить так, чтобы ощущать радость лишь оттого, что дотронулся до белой перчатки, слегка коснулся волос, услышал несколько слов, бросил мимолётный взгляд? Не великая ли это радость, которую не даёт самая страстная любовь при самом полном удовлетворении? Вот почему отвергнутые, безобразные, несчастные, тайно влюблённые, робкие женщины и мужчины знают, какие сокровища таит в себе голос любимого существа. Зарождаясь и беря начало в самой душе, эти вибрации голоса, насыщенного огнём, с такой силой соединяют сердца, с такой ясностью передают мысль, так неспособны лгать, что нередко в одной только интонации заключено все значение слов. Сколько очарования дарит сердцу поэта гармонический звук нежного голоса! Сколько дум он пробуждает! Как ободряет его! Любовь слышится в голосе раньше, чем угадывается во взгляде. Огюст — поэт, как всякий влюблённый (бывают поэты чувствующие и поэты пишущие, первые счастливее вторых), — Огюст наслаждался всеми этими первыми радостями, столь огромными, столь животворными. Она обладала самым привлекательным голосом, какой только может пожелать себе самая хитрая обманщица; у неё был серебристый голос, сладостный для слуха, но потрясающий сердце, которое он волнует и тревожит и, лаская, заставляет трепетать. И такая-то женщина шла вечером по улице Соли, по улице Пажвен; и своим тайным посещением отвратительного дома она разбила прекраснейшую из страстей! Логика видама восторжествовала.
«Если она изменяет мужу, мы отомстим», — подумал Огюст.
В этом «если» ещё звучала любовь… Философское сомнение Декарта — вежливая оговорка, которой мы обязаны почтить добродетель. Пробило десять. И тут барон де Моленкур вспомнил, что эта женщина должна быть вечером на балу в доме, куда был вхож и он. Не теряя ни минуты, он оделся, вышел, явился туда и с угрюмым видом принялся искать её по гостиным. Г-жа де Нусинген, заметив, что он чем-то озабочен, спросила его:
— Вы ищете госпожу Демаре? Но её ещё нет.
— Добрый вечер, дорогая, — раздался чей-то голос.
Огюст и г-жа Нусинген обернулись. Г-жа Демаре была в белом платье простого и благородного покроя, волосы её украшали те самые перья марабу, которые она выбрала в модном магазине на глазах у молодого барона. Этот пленительный голос пронзил сердце Огюста. Если бы он завоевал хоть какое-нибудь право ревновать эту женщину, он заставил бы её окаменеть, произнеся лишь два слова: «Улица Соли!» Но ведь он, совершенно чужой ей человек, тысячу раз мог прошептать на ухо г-же Демаре эти слова, а она лишь спросила бы его с удивлением, в чем дело; и Огюст только тупо посмотрел на неё.
Злым людям, тем, кто рад все осмеять, доставило бы, пожалуй, большое удовольствие владеть тайной женщины, знать, что целомудрие её лживо, что под безмятежностью её прячутся тайные мысли и за чистым челом скрывается какая-то отвратительная драма. Но некоторые натуры бывают глубоко удручены подобным зрелищем, и многие из тех, кто смеётся на людях, придя домой, наедине со своей совестью проклинают свет и клеймят презрением таких женщин. Нечто подобное испытывал Огюст де Моленкур по отношению к г-же Демаре. Странное положение! Между ними не было никакой близости, их чисто светское знакомство ограничивалось тем, что за зимний сезон они семь-восемь раз обменялись несколькими словами, — а он судил её; она разбила его счастье, даже не зная об этом, — а он, не сказав ей, в чем она обвиняется, уже выносил ей приговор. Многие из молодых людей попадали в подобное положение и, вернувшись домой, предавались отчаянию после такого же разрыва с женщиной, которую они любили лишь душой, которую молча осудили и предали презрению. Бывают безвестные монологи, обращённые к стенам уединённого жилища, бури, возникшие и укрощённые в глубине сердца, — восхитительные сцены духовной жизни, достойные кисти живописца.