Феррагус, предводитель деворантов
Шрифт:
«Не она ли?» — подумал он.
Сердце его билось горячо и лихорадочно. Он толкнул небольшую дверь с колокольчиком, но, входя, низко опустил голову, испытывая что-то вроде стыда, ибо внутренний голос твердил ему: «Какое тебе дело до чужой тайны?»
Он поднялся на несколько ступенек и столкнулся лицом к лицу со старухой привратницей.
— Дома господин Феррагус?
— Не знаю такого…
— Как, разве господин Феррагус здесь не живёт?
— Нет таких у нас в доме.
— Но, матушка…
— Я вам не матушка, сударь, я привратница.
— Но, сударыня, — мне надо передать письмо господину Феррагусу.
— А, это другое дело! — сказала она, сразу переменив тон. — Где ваше письмо? Дайте взглянуть.
Огюст показал конверт. Старуха с сомнением покачала головой, заколебалась и как будто хотела покинуть свою каморку, чтобы сообщить таинственному г-ну Феррагусу о необычайном происшествии, но затем сказала:
— Ладно, идите. Вы должны знать, куда…
Как бы пропустив мимо ушей эти слова, которыми хитрая старуха, быть может, хотела его подловить, офицер
Незнакомец из подъезда, он же Феррагус, он же виновник всех бед Иды, сам открыл ему дверь. На нем был пёстрый в цветах халат, белые суконные панталоны, на ногах красивые вышитые туфли, лицо было чисто вымыто. Г-жа Демаре выглянула из дверей соседней комнаты, побледнела и упала на стул.
— Что с вами, сударыня? — воскликнул офицер, бросаясь к ней.
Но Феррагус протянул руку и так резко, с такой силой оттолкнул офицера, что Огюсту показалось, будто его ударили железным ломом.
— Назад, милостивый государь! — произнёс этот человек. — Чего вам надо от нас? Вы рыщете здесь вот уже пять или шесть дней. Вы что, шпион?
— Вы господин Феррагус? — спросил барон.
— Нет, сударь.
— Однако же, — сказал Огюст, — я должен передать вам письмо, которое вы потеряли в подъезде, где мы укрывались от дождя.
И, протягивая с этими словами письмо, барон не мог удержаться, чтобы не окинуть взглядом комнату, где его принимал Феррагус, — она оказалась убранной просто, но с большим вкусом. В камине горел огонь; тут же был накрыт стол, с роскошью, казалось бы, недоступной человеку такого положения, проживающему в столь неказистом доме. В довершение всего через открытую дверь г-н де Моленкур разглядел в соседней комнате груду золота на кушетке и услышал звуки, могущие быть только женскими рыданиями.
— Эта бумага принадлежит мне, благодарю вас, — сказал незнакомец и выжидательно обернулся к барону, всем своим видом давая понять, что тому здесь больше нечего делать.
С жадным любопытством Огюст разглядывал все вокруг, вот почему он не обратил внимания на то, как его самого тщательно осмотрели, не видел почти магического взгляда, которым незнакомец, казалось, хотел его испепелить, — а если бы офицер заметил этот взгляд василиска, он понял бы опасность своего положения. Слишком возбуждённый, чтобы думать о себе, Огюст раскланялся, вышел на улицу и направился домой, пытаясь разгадать взаимоотношения трех лиц: Иды, Феррагуса и г-жи Демаре, — но это было ничуть не легче, чем из причудливых деревяшек китайской головоломки сложить узор, не зная к ней ключа. Однако ясно было одно: г-жа Демаре его видела, г-жа Демаре туда ходила, г-жа Демаре ему лгала. Г-н де Моленкур решил завтра же пойти к этой женщине с визитом; она не может отказать ему в приёме, ведь он стал её сообщником, ведь он весь, с руками и ногами, влез в эту тёмную интригу. Он уже считал себя повелителем г-жи Демаре и думал о том, как властно потребует он, чтобы она открыла ему все свои тайны.
В эти годы Париж был охвачен строительной лихорадкой. Если Париж — чудовище, то, бесспорно, самое безумное из чудовищ. Тысячи фантазий владеют им: то он строится, словно увлеченный зодчеством знатный вельможа; то, забыв о постройках, становится военным, облачается в мундир национального гвардейца, устраивает военные учения и попыхивает сигарой; но вот он уже пресыщается военными делами и бросает сигару; бывает и так, что Париж предается отчаянию, разоряется, продает с торгов, на площади Шатле, свое имущество и объявляет себя банкротом, а проходит несколько дней — и он поправляет свои дела, задает пиры, пускается в пляс. Ни с того ни с сего вдруг он начинает объедаться ячменным сахаром; вчера он покупал бумагу «Вейнен», сегодня у него разболелись зубы, и он расклеивает по всем стенам объявления о новом средстве против зубной боли, а завтра станет запасаться лепешками от кашля. Увлечения его длятся недели, месяцы, годы, а иногда и всего один день. Так вот, в те времена везде что-то строили, что-то разрушали, а зачем именно — пока было еще неизвестно. Редко на какой улице не встречались сооружения из длинных балок, перекрытых досками, закрепленными в гнездах на уровне каждого этажа; шаткие леса, колеблемые шагами каменщиков, наскоро связанные канатами, белые от известки и разве только иногда отгороженные от проезжающих экипажей дощатым забором, обязательным, вероятно, лишь для общественных зданий, которые остаются и по сию пору недостроенными. Чем-то корабельным веет от этих своеобразных мачт, лестниц, канатов, криков каменщиков. Одно из таких недолговечных сооружений и было воздвигнуто в двадцати шагах от особняка Моленкуров, вокруг строящегося дома из тесаного камня. На другой день, в ту самую минуту, когда барон де Моленкур проезжал в кабриолете мимо этой постройки, направляясь к г-же Демаре, каменная глыба величиною около двух квадратных футов, поднятая на самый верх лесов, сорвалась с веревок, перевернулась в воздухе и упала, раздавив лакея, стоявшего на запятках. Крик ужаса вырвался у каменщиков, сотрясая леса; один из них был на волосок от гибели и едва удержался за какую-то перекладину — как видно, камень задел и его. Быстро собралась толпа. Все каменщики сбежали вниз и с криком и бранью стали заверять, что кабриолет г-на де Моленкура зацепил их лебедку. Еще каких-нибудь два вершка, и камень размозжил бы голову офицеру. Лакей был мертв, экипаж изломан. Происшествие взбудоражило весь квартал, о нем писали в газетах. Г-н де Моленкур, уверенный, что его кабриолет ничего не задевал, подал
— Ну, господин барон, и ловкая же бестия потрудилась над этой осью! — сказал он. — Можно было бы об заклад побиться, что все это — не что иное, как обыкновенный изъян!
Господин де Моленкур попросил каретника молчать об этом происшествии, а для себя сделал достаточно ясные выводы. Оба покушения на его жизнь были проведены с ловкостью, изобличавшей врагов незаурядных.
«Это — война не на жизнь, а на смерть, — думал он, ворочаясь в постели, — война дикарская, сулящая нападения из засады и предательства, объявленная во имя госпожи Демаре. Кто же её любовник? Какой же властью обладает этот Феррагус!»
И г-на де Моленкура, человека смелого, к тому же офицера, военного, невольно пробирала дрожь. Среди осаждавших его мыслей одна лишала его всякого мужества, и он не в силах был с ней совладать: не вздумают ли его тайные враги прибегнуть к отраве? И вот, под влиянием страха, усугублённого болезненной слабостью, диетой и лихорадкой, он потребовал к себе старую служанку, с давних пор преданную его бабушке, а к нему питавшую почти материнские чувства, возвышенную привязанность, на какую бывают способны простые люди. Не открывая ей всего до конца, он поручил ей покупать для него тайно, притом каждый раз в новом месте, всю необходимую провизию, держать её под замком, самой готовить ему пищу так, чтобы ни живой души не было в это время поблизости, и самой подавать ему. Словом, он до мелочей предусмотрел, как уберечь себя от смертельной отравы. Он лежал в постели, одинокий, больной, и мог на свободе обдумывать те меры, которые подсказывало ему чувство самосохранения — единственная человеческая потребность, в удовлетворении которой эгоизм проявляет всю свою прозорливость. Но несчастный больной сам отравлял себя страхами, и помимо его воли подозрения все сильнее омрачали его жизнь. Однако эти два покушения заставили его оценить важнейшее для политического деятеля достоинство — высокое искусство скрывать свои мысли, к которому следует прибегать, когда затронуты жизненные интересы. Нетрудно бывает молчать, скрывать то, что уже произошло, но скрывать свои намерения, но уметь, если понадобится, отложить их осуществление на тридцать лет, подобно Али-Паше, чтобы обеспечить торжество взлелеянной мести, — вот великое искусство, особенно в нашей стране, где мало кто способен скрывать что-либо и в течение тридцати дней. Г-н де Моленкур жил только мыслью о г-же Демаре. Он только и занят был обдумыванием средств, к каким можно было прибегнуть в этой непонятной борьбе, чтобы одолеть своих непонятных противников. Все препятствия только разжигали его затаённую страсть. Г-жа Демаре по-прежнему владела его думами и чувствами; своими предполагаемыми пороками ещё сильнее пленяла его теперь, чем бесспорными добродетелями, за которые прежде он её боготворил.
Желая разведать о силах врага, больной решил, что он ничем не рискнёт, если посвятит старого видама во все подробности своей истории. Командор любил племянника баронессы, как любят собственных детей, детей от своей жены; он был хитёр в интригах, обладал тонким умом дипломата. Он выслушал барона, покачал головой, и они стали держать совет. Почтённый видам не разделял надежд своего молодого друга, полагавшего, что в их время полиция и власти способны раскрыть любую тайну и если уж к ним непременно придётся обратиться, то в них можно будет найти могущественных союзников.
Старый видам значительным тоном сказал ему:
— Дорогое дитя, на свете нет ничего бездарнее полиции, и власти бессильны в вопросах частной жизни. Ни полиция, ни власти не могут читать в глубине сердца. Казалось бы, разумно требовать от них, чтобы они расследовали причины какого-либо происшествия. Однако власти и полиция оказываются здесь совершенно беспомощны: им не хватает именно той личной заинтересованности, которая позволяет узнавать все, что бывает необходимо. Никакая человеческая сила не помешает убийце пустить в ход оружие или отраву и добраться до сердца владетельной особы или до желудка обывателя Страсти изобретательнее всякой полиции.