Филологические сюжеты
Шрифт:
В те же 20–е годы люди бахтинского круга были не так заметны, и я помню, как Лидия Яковлевна в разговоре удивлялась окружению Бахтина. А он, со своей стороны, рассказывал, что со знаменитыми формалистами («мэтрами», как называет их Л. Я.) почти не был знаком и с их кругом никак не соприкасался. Эпоха была разнослойная, и Бахтин и Гинзбург, когда я их узнал, были наследниками—обломками очень разных умственных линий, принадлежавших к существенно разным её пластам, не просто разным, а в немалой мере друг другу чуждым. Видимо, многое стояло за этим разобщением кругов – идейное, философское, даже и политическое (но проводить здесь строгие линии трудно). Л. Я. в своём «Поколении на повороте» рассказывает, как в марте 17–го пришла в гимназию с приколотым красным бантом, и классная дама не осмелилась сделать ей замечание (296). Бахтин говорил Дувакину: «Я не приветствовал Февральскую революцию. Более того, я, вернее, наш круг, считали, что всё это кончится очень плохо, что неизбежно…» [902]
902
М. М. Бахтин. Беседы с В. Д. Дувакиным. М.: Согласие, 2002. С. 132.
903
Л. В. Пумпянский. Классическая традиция. М.: Языки русской культуры, 2000. С. 22.
«Поколение на повороте» – если говорить о нашем поколении на новом повороте 50–60–х, что с ним происходило? Мы выходили из неисторического состояния (особый опыт как бы переживания вечности в послевоенное сталинское восьмилетие, когда время в воздухе стояло, и основное чувство было, что никогда ничего другого не будет, всегда будет то, что теперь) к переживанию двинувшейся истории. И вот на этом повороте подарены были две такие встречи с двумя такими людьми не нашего времени. Бахтин был в большей мере человеком не нашего времени, Л. Я. была гораздо живее связана со всем современным, но волей—неволей и она была для нас – «исторический факт».
Что удивительным образом у них было общим на новом повороте, так это то, что оба старых уже человека и литератора заново начинали свой путь – «Проблемы поэтики Достоевского» (1963), «О лирике» (1964). В известном смысле это была первая книга Л. Я., хотя, конечно, были в прошлом книги о Лермонтове и Герцене, да и детективное «Агентство Пинкертона». Но книга «О лирике» была первой книгой на новом и триумфальном пути, первой книгой её шестикнижия, уложившегося в её последнюю четверть века (1964–1989). Так что, когда я с ней познакомился, она была в начале старости и в начале нового пути. Весь её расцвет совершился в старости. А в своей экзистенциальной прозе в это время она записывала: «Моя тема: как человек определённого исторического склада подсчитывает своё достояние перед лицом небытия» (283). Триумфальный путь перед лицом небытия.
Л. Я. в этой поздней прозе много пишет о старости и смерти. О гражданской старости, которая не совпадает с физическим возрастом и состоит в ненасыщенной жизни, жизни, потерявшей насыщенность. Такой гражданской старости у неё не было.
Но когда читаешь её записи 20–х гг., то кажется, что в каком—то смысле она и молода не была. В особом, конечно, смысле отсутствия молодого романтизма и, напротив, присутствия зрелого трезвого реализма суждений и отточенности формулирования таких вещей, которые понимаются долговременным опытом. Откуда—то опыт как будто был сразу. Зная теперь «записные книжки» Гинзбург 20–х и 70–80–х гг., мы не чувствуем между ними большой дистанции. В поздней прозе нарастала экзистен—циальность, как сама Л. Я. называла это, она приняла это новое слово второй половины двадцатого века в свой словарь (отвечая 30.04.83 на письмо, «которое прочитала, радуясь его экзистенци—альности», прибавляла: «Получаю довольно много писем, но экзистенциальные как—то почти вывелись из обихода») – но «врождённая аналитичность» (тоже автохарактеристика: 314) была на месте уже в самых ранних записях. И впрямь врождённая. Что производит особое впечатление в этих ранних текстах, так это то чувство равенства как внутренняя позиция, с какой рассказывается и судится о больших людях, как Ахматова, Маяковский, Заболоцкий. Анна Андреевна с её великолепной системой жестов, которые, анализирует Л. Я., отличаются как бы немотивированностью, потому что нет того исторического контекста, которому они должны бы были принадлежать. Великолепная и исторически опустошённая система жестов (77–80). Это под 29–м годом записано. Так великолепная Ахматова рассмотрена – надо сказать, аналитически не только зорко, но и жёстко, а той, кто так смотрит и видит, каких—нибудь 27 лет. И, наверное, не подозревает Анна Андреевна, под каким она сейчас взглядом. А её молодая собеседница в то же самое время так захвачена «историко—литературной потребностью в благоговении», что хотела бы разговаривать с Ахматовой только стоя, если бы это не было неприлично.
Вообще говоря, таких мемуарных свидетельств младших о старших –
Лидии Яковлевне было дано благодатное долголетие. Я думаю, можно так сказать, чтобы только это не звучало благостно. Благостное ей не подходит. Но ей отпущено было то долголетие, чтобы ей в наступавшие и наступившие новые времена увидеть свою заветную прозу опубликованной. А увидеть это самой при жизни своими глазами ей было очень важно. Не только естественно по—человечески, но как—то более существенно было важно, отчего и пытаюсь я сказать об оправданности биографического факта её долголетия её философией жизни.
В поздних записках Л. Я. часто возникает тема писания в стол и посмертного успеха. Л. Я. долгие годы, через эпохи, всю жизнь писала в стол и в никуда, как она думала, и относилась к этому плохо. Героическая диссидентская психология ей была совершенно чужда. Та психология, какая была высказана одним моим знакомым, художником и поэтом (сейчас его имя хорошо известно), как—то мне в разговоре сказавшим в 70–е годы, что литература самиздата заведомо, по определению – как свободная – лучше, ценнее любой подцензурной. Л. Я. так не считала. В 1982 г. в книге «О старом и новом» произошёл прорыв её заповедной прозы – впервые были опубликованы из неё довольно значительные фрагменты, причём обнаружилось, что наименее публикуемыми оказывались не социально—исторические мотивы и темы, а те, которые она называла экзистенциальными. Когда я написал ей, что рад перестать быть её избранным читателем и стать простым читателем, как все, она отвечала 12.04.84: «Ваше удовлетворение по поводу того, что Вы перестали быть „избранным“ читателем, тоже очень верная реакция. Потому что опубликованная вещь – это вещь, наконец получившая своё нормальное социальное существование. Неодолимое желание быть напечатанным – не только тщеславие, но и верный социальный инстинкт. У меня это желание остаётся и останется неудовлетворённым, и это всё омрачает. Но я знаю, что должно радоваться и этой нечаянной радости».
Явление основного корпуса главной прозы Лидии Гинзбург продолжалось («Записки блокадного человека» в «Неве» и «Поколение на повороте» в Тыняновских чтениях у Мариэтты Чу—даковой), и я написал ей: «Вот и не в никуда Вы писали о жизни». Тем временем появился альманах «Круг». Это была книга—резервация, где специально собрали, как говорили тогда, под контролем сверху, избранный ленинградский андеграунд. По этому случаю я написал Л. Я., что своей потаённой прозой всей жизни она сразу оставила далеко позади литературу «Круга», «к которой как раз в немалой мере относится сказанное Вами с такой жестокой точностью о писании в стол» (в эссе «О старости и об инфантильности», 1954: «Возникает зловещая легкость. Нет железной проверки на нужность, и потому нет критерия оценки»: 184). Она отвечала 29.05.86: «Любопытно, что о писании в стол (в моих записях) участники „Круга“ и вообще „Клуба–81“ приняли на свой счет. Они истолковали это как удар, направленный против них. Я просила им передать, что это написано 31 год тому назад. У меня были совсем другие прототипы; в первую очередь я сама.
Вы очень точно сказали о «Круге», что это «неестественная» книга. Не знаю, что нужно сейчас в литературе, но уж во всяком случае не возобновление авангарда, чьи открытия насчитывают уже лет восемьдесят, по меньшей мере».
К мысли о посмертном признании Л. Я. относилась с раздражением, ей эта мысль была неприятна. Но от предложений печататься за границей и вступить тем самым на уже проторенный многими нелегальный путь, насколько мне известно (от самой Л. Я.), отказалась – не хотела. Хотела прозе своей «нормального социального существования», а себе – прижизненного удовлетворения увидеть свою работу пришедшей не к избранным, а к настоящим читателям – широким и случайным, неизвестным читателям (она говорила, что только неизвестный читатель – настоящий читатель).
Почему прижизненность авторского удовлетворения, хотя и так отравленного горечью («поздно!» – её постоянный мотив и в прозе, и в письмах), – почему она всё—таки так важна? У Л. Я. есть рассуждение о трансцендентных и имманентных людях. Себя она, конечно, признавала человеком имманентным – «имманентные люди, наделённые творческой волей» – так у неё называется это. И как такому человеку ей было важно увидеть свой духовный труд вошедшим в имманентный круг культуры при имманентно—переживаемой жизни автора. И это всё же ей было дано.