Философ
Шрифт:
Глава двадцать вторая
Ты говоришь: самозащита, но посмотри. Посмотри на ковер, на пол у камина. Посмотри на книги. На это, неподвижное, смотреть не обязательно – на лицо, которое уже не лицо; на сальные волосы с каплями на концах. Понять, что здесь произошло, можно и не глядя на них. Комната сама все расскажет. Посмотри на то, что здесь произошло, – на яркие, туземные мазки цвета, на то, как дрожат твои руки – от ужаса, да, но и от ликования, – и ты увидишь все так, как увидел бы любой другой. Для того, чтобы сделать то, что ты сделал, причин у тебя имелось предостаточно. Вот и спроси у себя, спроси: кто тебе поверит?
Превращение, которое произошло с тобой в последние минуты, поражает тебя. Ты называешь себя мыслителем, однако на краткое время обратился в бездумное тело, сила и ярость которого были так же страшны, как их проявления. Человек широко начитанный, ты знаешь физиологическую подоплеку того, что здесь произошло, знаешь, как сокращаются железы, как в чувствительные нервные схемы, которые управляют реакцией «бей-беги», впрыскиваются гормоны; знаешь – теоретически –
25
В сопоставлении ( фр.).
26
et alia– и прочее ( лат.).
Весь ободранный, ты не чувствуешь боли. Собери свою одежду – эту старую, сброшенную тобой кожу. Повсюду книги, загубленные. Это его рук дело. Ты бросаешь на него ненавидящий взгляд и снова видишь, во что он обратился, видишь серую выбоину, безглазо глядящую в камин, и желудок твой дергается, и ты летишь в уборную и поспеваешь как раз вовремя, чтобы скрючиться над унитазом. А когда все заканчивается, тишину наполняет тоненький жалобный вой, заставляющий тебя спрятать голову между колен и тут же высмеять себя за это, и ты встаешь, вытираешь с верхней губы густую слизь и, едва только перестает течь вода, слышишь ее – скорбную цыганскую мелодию, песню любви и смерти. Она, как обычно, явилась вовремя и направляется в библиотеку, с которой теперь начинается – ты сам распорядился об этом, не желая, чтобы она первым делом лезла наверх и будила тебя, – ее рабочий день.
Один шаг в коридор – и ты видишь ее через открытую дверь. Тяжелая грудь, родимое пятно, уродливая джинсовая юбка, вечно грязный фартук и блузка со слишком низким для женщины ее возраста вырезом. Гребешок в волосах: пластмасса, раскрашенная под черепаховый панцирь. Ее обрамляет свет нарождающегося дня, и свет этот, с его плотностью, текстурой и собственной странной преломляющей способностью, придает ей такой вид, точно она вплавлена в стекло, висит, будто дешевая безделушка, в прозрачном пресс-папье, глядя на пол, на учиненный тобой беспорядок так, точно в жизни своей подобного бедлама не видела. Из ее коровьего рта исходит несусветный какой-то звук, поначалу низкий, но плавно набирающий высоту, а набрав ее, обращающийся в рывки, рывки, рывки одышливого тромбона, образующие жутковатый вокальный треугольник с вершинами «у», «о» и «е», близкий к тому, что формально именуется полуоткрытой, лабиализованной гласной центрального ряда, – термин, который ты знаешь потому, что прослушал несколько лекций по лингвистике. «Уеоуу», – подвывает она, размахивая руками перед своей глупой, толстой физиономией. «Уеохх уеохх уеоооууу». Шум, разумеется, кошмарный, но одной отчетливо определенной цели он достигает: заставляет тебя осознать, что именно происходит – сейчас, в это мгновение, и здесь, в этом доме.
Ты произносишь ее имя.
Она оглядывается, и тебе кажется, что ее лицо проваливается вовнутрь себя. Выражая при этом совершеннейшее отвращение. Это Америка. Она считала тебя приличным человеком. Говорила: вы босс. А кто ты теперь, если не ободранный, голый дикарь с богатым словарным запасом? И она не умолкает. Ты снова произносишь ее имя, делаешь к ней всего один шаг, и тут уж она выдает – и от всей души – настоящий вопль, протяженную додекафоническую арию чистого ужаса. До этого мига ты никогда не понимал по-настоящему, что означает «леденящий кровь». Потому что от ее вопля у тебя и впрямь что-то смерзается внутри. Ты произносишь имя в третий раз, но ее уже не урезонить, она вопит и идет на тебя, тыча перед собой крюкастым концом кочерги. Ты отступаешь, зацепляешься ногой за брошенный ею пылесос, больно прикладываешься об пол копчиком и пытаешься схватить ее, с топотом валящую мимо, за лодыжку. Длина коридора – восемнадцать футов, тебе нужно только одно: пусть она перестанет вопить на время, достаточное для того, чтобы ты ей все объяснил, и потому ты бежишь за ней в гостиную, повторяя ее имя. Она замахивается кочергой, которую ты перехватываешь, демонстрируя рефлекс, о существовании которого не подозревал, – рывок, и она оказывается рядом, ты обхватываешь ее за поясницу, и вы рушитесь на пол и катитесь по нему, попутно
Теперь еще и это?
Абсурд.
Не может такого быть.
Но вот одна рука.
А вот другая.
Какие бы оправдания ни имелись у тебя до сих пор, их больше нет. Выбор двоичен.
Идти дальше.
Или остановиться.
Как же тебе страшно.
Взгляни назад – все твое прошлое стягивается именно к этой минуте; взгляни вперед – и ты ясно увидишь будущее. Ты еще не готов задавать себе вопросы. Тебе необходимо оформить контекст, подыскать теоретические обоснования, но с этим придется подождать, поскольку на смену абстракциям пришла самая что ни на есть конкретика.
От усилий, которых требует перемещение ее тела в библиотеку, у тебя уже на полпути начинает разламываться спина, и дальше ты волочишь ее на чистой силе воли. Ты усаживаешь ее на ковер рядом с ним, растираешь ноющие руки.
Собери все необходимое. Свои принадлежности она оставила в холле, унеси их оттуда – бутылочку жидкого аммиака, банку растворителя. Кухня: повесь на сгиб локтя ведро с водой, сунь под мышку швабру. Оторви несколько мусорных мешков от рулона. Губку не забудь.
Если не считать книг, сильнее всего досталось ковру. Пятна быстро подсохли, оставив отвердевшие крапины и несколько нашлепок размером с шайбу, черные ворсины в них слиплись, точно опаленные. От бумажных полотенец проку никакого – раскисают и расползаются. Что тебе требуется, так это добрая старая тряпка. Ты снимаешь халат. От него несет натугой и страхом, ты окунаешь его край в воду, уже теплую, вспененную, с плавающими в ней черными кусочками непонятно чего. Тошнота накатывает и отступает. От рвотных позывов у тебя уже болит горло. И солнечное сплетение ноет. Глаза все норовят обратиться к безликому лицу, и ты, чтобы помешать им, стараешься смотреть вниз, только вниз. Выжми ткань и принимайся за дело, три. Вроде и так тоже не оттирается, нет? Трудно сказать. Глаза твои застилает пелена, сморгни ее. Тут тебе приходит в голову, что кровь могла пройти насквозь, до пола. Ты с трепетом приподнимаешь угол ковра, проводишь ладонью по «елочке» паркета. Чисто. Сухо. Не забывай, это хороший ковер, превосходной работы, ворс его достаточно густ, чтобы впитать все твои грехи. Ладно, опусти угол и за работу.
Ах, но книги, книги. Многие уже не спасти. Ты стараешься оттереть их дочиста, но, конечно, ничего из этого не выходит, кровь пропитала старую бумагу на немалую глубину. Пятна, покрывающие фронтиспис, отзываются эхом и в третьей главе. Когда ты видишь это, у тебя словно скручивает проволокой сердце. Одни из них ты уже прочитал, другие собирался прочитать. Третьи и открывать не думал и только теперь, когда с ними приходится расставаться, ты понимаешь, насколько они ценны. Набравшись храбрости, ты возвращаешь в каждую вырванные страницы, отодранные уголки, закрываешь обложки и укладываешь книги в их похоронные мешки.
Зеленый шелк выглядит не пострадавшим – это хорошо, поскольку сомнительно, чтобы его вообще можно было отмыть, между тем повреждение даже нескольких квадратных дюймов потребовало бы удаления всей панели, а их здесь три – две идут по сторонам камина от пола до потолка, одна покрывает стену над каминной полкой. Вот и пришлось бы тебе выбрасывать все три и красить стену.
Лампа, которая то ли «Тиффани», то ли нет, цела.
Голубые сойки вопят за окном: «стой, стой, вор-вор-вор».
Ты тратишь несколько минут на осмотр кресел. Обивка их достаточно темна, ее можно бы и оставить. Хотя лучше переосторожничать, чем после пожалеть. Ты нагибаешься, чтобы снять с них подушки, и на глаза тебе опять попадается лицо, которое не лицо.