Философский камень
Шрифт:
И опять Тимофей не знал, что ответить. Как он может «обрисовать» характер, душу Свореня? Ведь спрашивает Иван Ильич, конечно, не затем, чтобы услышать только похвалы своему будущему зятю. А он сегодня уже и так, нечаянно, выдал Свореня. Рассказывать о нем и еще что-нибудь, как хочется Ивану Ильичу, — значит, и дальше «наговаривать», как сейчас сказала Надя.
— Иван Ильич, с Владимиром я действительно пуд соли съел, — наконец сказал Тимофей, — да только этой солью второй раз уже ничего не посолишь. Все, что
— Да ты не так понял меня, Тимофей, — замахал руками Иван Ильич, — я ведь не то, чтобы выведать там чего-нибудь… О Надежде родительское беспокойство… А это я понимаю: товарищи… Ты уж извини, ежели обидел тебя.
— Меня вы не обидели…
Потом Тимофей долго бродил по улицам, топча размякший снежок. Поднялся на Крымский мост и там стоял, любуясь застывшей Москвой-рекой и макушками торжественных башен Кремля, магнитно притягивающими взгляд. На мосту, над спокойной рекой, всегда как-то хорошо, сосредоточенно думалось.
И Тимофей унесся мыслью в те невообразимо далекие дни, когда здесь окрест свободно шумели дремучие леса, а кто-то первый пришел, облюбовал место для ночевки, соорудил из еловых веток шатер, да так, сам не зная того, и положил начало великому городу. И сколько же здесь потом потрудилось рук человеческих, чтобы создать все то, что теперь не окинешь и взглядом! Тех людей, строителей, уже нет, а дела их остались. Это обязанность человека думать всегда о будущем, о новых, идущих на смену тебе поколениях. Вот весь этот великий город народом выстроен для тебя. А что ты потом оставишь народу сверх того, что ты видишь сейчас? Что своего ты прибавишь к этому?
А надо ли и задумываться — никто ведь не ждет от тебя ответа. Как проживешь — потом никто и не спросит. Потом… Никто… Но пока ты жив, совесть своя обязательно спросит! А совесть — это чувство твоей личной ответственности перед народом. И потому, в большом или малом, будь всегда честен, дорожи своим именем. Останется или не останется твое имя в памяти народа, знать не тебе, и не думай об этом. Но если ему остаться — так пусть останется оно светлым именем и твои дела пусть сольются с добрыми делами всего народа.
Пробежал ветерок, от реки дохнуло сыростью и холодом. Тимофей поглубже надвинул шапку на уши и тихонько побрел по Крымскому валу. Ему хотелось, пока еще позволяло время, пройтись по Нескучному саду, там в любую оттепель снег лежал пушистый и легкий, совсем такой, как в сибирской тайге.
Он миновал Калужскую площадь, забитую медленно ползущими грузовиками и отчаянно названивающими трамваями, и повернул направо. Здесь навстречу ему попался человек с развернутой вечерней газетой в руках. Тимофею в глаза бросился крупный заголовок статьи: «Бесчинства белогвардейщины и китайских милитаристов на
И сразу тревожно застучало сердце. О все более обостряющемся конфликте на Китайско-Восточной железной дороге упомянул в своем последнем письме и Васенин, так — совсем между прочим. Конечно, в письмах, идущих из армии, об этом писать нельзя, не полагается. Но намек Васенина — это серьезно. Да и что такое конфликт? Как там ни называй — почти война…
Снова война? Как-то неладно, неспокойно стало на душе у Тимофея. Он немного походил по Нескучному саду, любуясь могучими, ветвистыми деревьями и тишиной, царящей под ними, и вернулся в казармы.
Первым ему встретился Сворень. Весело закричал:
— Тимка, ну как погулял? Что так рано вернулся?
— Да ничего погулял… Ты не читал сегодняшнюю газету? Очень тревожно на КВЖД… Неужели все-таки дело дойдет до войны?
— А! Какая там может быть война! — пренебрежительно махнул рукой Сворень. — Давнем разок, если понадобится, и от бандитов останется одно мокрое место! Ну, а как там Надежда моя? Ты ей отдал записку? Хорошо погостил вместо меня?
— Записку я отдал, конечно. А вообще — сказал правду…
— Та-ак… Ну и товарищ ты оказался… — Сворень отступил, жестким взглядом смерил Тимофея. — Значит, выставил меня на смех, на позор. А для чего? Кто тебя за язык тянул?
— Ты не предупредил меня, получилось нечаянно.
— Соображать надо! Взял бы да прочитал мою записку.
— Нет, это занятие не для меня: чужих писем не читаю. А если уж говорить начистоту, так, знай я, о чем ты написал в записке, не пошел бы к Надежде. Потому что не я выставил тебя на смех и позор, а ты сам это сделал.
Сворень натянуто засмеялся:
— Я было подумал, что ты за правду — горой. А выходит, обо мне позаботился. Хороша забота!
— Да! И о тебе я заботился. А за правду я всегда горой.
— Ну, добро, — после короткого молчания сказал Сворень. — Все ясно. Теперь ты показал себя как есть, со всех сторон.
Они не поссорились крупно. А все же снова наступила полоса взаимной отчужденности, холодности. Длинная и тягостная полоса.
17
Весна по Москве шла полным ходом, удивительно быстрая и дружная. Ручьями с крыш лилась вода, образуя по утрам прозрачные рубчатые сосульки. Из дворов змеились на мостовую целые реки. Через Трубную площадь, на которой частенько приходилось бывать Тимофею, пешком перебраться было совсем невозможно, трамваи плыли по ней, словно корабли.
К середине апреля земля, даже на бульварах, стала помаленьку обсыхать, теплый ветер приносил с Москвы-реки какой-то свой, особый аромат — рыбы и мокрого камня. Белесые ветви молодых тополей жадно тянулись вверх, к солнцу.