Философский камень
Шрифт:
— Как вы ее зовете? — спросил врач, начиная подозревать, что за рассказами, в которых он вначале увидел плод распаленного воображения парнишки, лишенного женщины с тех самых пор, как ему пришлось отказаться от любовных игр со скотницами под прибрежными ивами, кроется реальное имя и лицо.
— Мы зовем ее Евой, — нежно сказал Сиприан.
На подоконнике в жаровне тлели угли. Ими пользовались для того, чтобы размягчать камедь, входившую в состав примочек. Зенон схватил монашка за руку и поволок к огню. Он приложил палец Сиприана к раскаленному жару и мгновение подержал так. У Сиприана даже губы побелели — он прикусил их, чтобы не закричать. Зенон был бледен почти так же, как и монашек. Наконец он выпустил руку Сиприана.
— Каково тебе будет, если такой вот огонь станет жечь все твое тело? — тихо спросил он. — Поищи себе радостей менее опасных, чем эти ваши ангельские сборища.
Левой рукой Сиприан дотянулся до пузырька с лилейным маслом и смазал ожог. Зенон молча помог ему перевязать палец.
В эту минуту вошел брат Люк с подносом, на котором приору каждый вечер подавали успокоительное питье. Зенон взялся сам отнести лекарство и один поднялся к больному. На другое утро все случившееся накануне стало
Теперь по келье убежища Святого Козьмы, где, бывало, предавался своим ученым размышлениям алхимик, из угла в угол беспокойно расхаживал человек, который видел опасность и искал выхода. Понемногу, подобно тому как выступают из тумана очертания предметов, сквозь невнятные разглагольствования Сиприана начали проступать реальные обстоятельства. Загадочным купаньям Ангелов и их непристойным сборищам нашлось простое объяснение. Подземелья Брюгге представляли собой целый лабиринт переходов, ветвившихся от склада к складу и от погреба к погребу. Службы францисканского монастыря отделял от монастыря бернардинок только чей-то заброшенный дом. Брат Флориан, бывший отчасти каменщиком, отчасти маляром, занимаясь подновлением часовни и монастырей, как видно, обнаружил старые бани и портомойни, которые и сделались для этих безумцев местом тайных сборищ и приютом нежности. Брат Флориан, веселый двадцатичетырехлетний малый, в ранней юности беззаботно скитался по стране, малюя портреты аристократов в их замках и купцов в их городских домах, за что получал кусок хлеба и соломенный тюфяк для ночлега. После волнений в Антверпене монахи обители, где он неожиданно принял постриг, вынуждены были покинуть разоренный монастырь, и Флориана с осени определили к миноритам в Брюгге. Шутник и выдумщик, он был хорош собой и всегда окружен стайкой подмастерьев, сновавших по приставным лесенкам. Этот сумасброд, как видно, повстречал где-то уцелевших членов секты бегинов, или братьев Святого Духа, истребленных в начале века, и, как болезнь, подхватил этот цветистый слог и серафические наименования, а у него их перенял Сиприан. Если, впрочем, молодой монашек сам не подцепил этот опасный язык в своей родной деревне среди прочих суеверий, которые подобны семенам давней заразы, тайно зреющим в каком-нибудь укромном уголке.
Зенон замечал, что со времени болезни приора в монастыре все чаще нарушаются устав и порядок: говорили, будто кое-кто из братьев уклоняется от ночных бдений; целая группа монахов скрытно противилась реформам, которые приор ввел в монастыре, руководясь постановлениями Собора; самые распущенные ненавидели Жана-Луи де Берлемона за то, что он подавал пример строгости правил; самые непреклонные, напротив, презирали его за доброту, которую находили чрезмерной. В ожидании смены приора уже плелись интриги. Ангелы, без сомнения, осмелели в этой благоприятной для них обстановке межначалия. Удивительно было лишь то, что такой осторожный человек, как Пьер де Амер, позволил им устраивать эти опасные ночные сборища и совершить безумие еще большее, замешав в дело двух девиц, но, как видно, Пьер ни в чем не мог отказать Флориану и Сиприану.
Вначале Себастьян Теус решил, что девичьи имена — это прозвища, а девушки — вообще плод разгоряченного воображения монашка. Но потом он вспомнил, что в квартале давно уже судачили о девице знатного происхождения, которая перед самым Рождеством на время отлучки своего отца, члена Совета Фландрии, отправившегося с отчетом в Вальядолид, переселилась в монастырь бернардниок. Ее красота, дорогие украшения, смуглая кожа и кольца в ушах ее служанки — все давало пищу сплетникам в лавках и на улицах. Девица де Лос в сопровождении своей арапки ходила в церковь, за покупками в басонную лавку и к пирожнику. Ничто не мешало Сиприану во время одной из таких прогулок обменяться с красотками взглядами, а потом и словами, а может, это Флориан, подновлявший роспись на хорах, нашел способ расположить девиц к себе или к своему приятелю. Две отважные красотки легко могли прокрасться ночью по подземным коридорам к месту сборищ Ангелов и явить их воображению, напичканному образами Священного Писания, Суламифь и Еву. Несколько дней спустя после признания Сиприана Зенон отправился в лавку кондитера на улице Лонг, чтобы купить настоянного на корице вина, которое входило в состав микстуры, изготовляемой для приора. Иделетта де Лос, стоя у прилавка, выбирала себе печенья и пышки. Это была тоненькая, как тростинка, девушка лет пятнадцати, не более, с длинными белокурыми, почти бесцветными волосами и светло-голубыми глазами. Эти белокурые волосы и прозрачные, как ручеек, глаза напомнили Зенону мальчика, который в Любеке был его неразлучным спутником. В ту пору Зенон вместе с его отцом, Эгидиусом Фридхофом, богатым ювелиром с Брайтенштрассе, также посвященным в тайны огненного искусства, производил опыты с клепкою благородных металлов и определением их пробы. Вдумчивый мальчик был его усердным учеником... Герхард так привязался к алхимику, что решил сопровождать его во Францию, — отец согласился, чтобы оттуда сын начал свое путешествие по Германии, но философ побоялся подвергнуть изнеженного мальчика дорожным тяготам и опасностям. Эта любекская дружба, ставшая словно бы второй молодостью, пережитой им во времена скитаний, теперь представилась Зенону не как сухой препарат воспоминания, вроде былых плотских радостей, которые он воскрешал в памяти, размышляя о самом себе, но как пьянящее вино, от которого избави бог захмелеть. Волей-неволей она сближала его с безрассудной стайкой Ангелов. Впрочем, маленькое личико Иделетты навевало и другие воспоминания — было в девице де Лос что-то дерзкое и задорное, что извлекало из забвения образ Жанетты Фоконье, подружки льевенских студентов, которая была его первой мужской победой; гордость Сиприана теперь уже не казалась Зенону ни ребяческой, ни глупой. Напрягшаяся память уже готова была вернуть его еще далее вспять,
— Девчонка, которая выставляет напоказ свои прелести, оповещает каждого, что ей хочется отведать не булочек, а кое-чего другого, — игриво заметил он лекарю. Шутка была из тех, какими положено обмениваться мужчинам. Зенон не преминул посмеяться в ответ.
И снова начались его ночные хождения: восемь шагов от сундука до кровати, двенадцать от оконца до двери — уже словно заключенный, протаптывал он дорожку на плитах пола. Он всегда знал, что некоторые его страсти могут быть приравнены к плотской ереси, а стало быть, уготовить ему участь еретиков, то есть костер. Человек применяется к свирепости современных ему законов, как применяется к войнам, порожденным человеческой глупостью, к неравенству сословий, к дурному состоянию дорог и беспорядкам в городском управлении. Само собой, за недозволенную любовь можно сгореть живьем, как можно превратиться в пепел за то, что читаешь Библию на языке голытьбы. Законы эти, бессильные уже по свойству самих прегрешений, какие они призваны были карать, не затрагивали ни богатых, ни великих мира сего: в Инсбруке нунций похвалялся непристойными стихами, за которые бедного монаха изжарили бы на медленном огне; ни одного знатного сеньора еще не бросили в огонь за то, что он совратил своего пажа, Законы эти карали людей безвестных, однако сама эта безвестность была прибежищем: несмотря на крючки, сети и факелы, большая часть мелкой рыбешки продолжала прокладывать себе в темных глубинах путь, не оставляющий следа, нимало не заботясь о тех своих собратьях, которые барахтались в крови на борту лодки. Но Зенон знал также, что достаточно злопамятства врага, минутной ярости и безумия толпы или просто неуместного рвения судьи — и погибнут виновные (быть может, на самом деле ни в чем не повинные). Равнодушие оборачивалось неистовством, полупособничество — ненавистью. Всю свою жизнь он жил под гнетом этой опасности, которая примешивалась ко всем прочим. Но то, с чем кое-как миришься, когда дело касается тебя самого, труднее перенести, когда речь идет о другом.
Смутные времена поощряли всякого рода доносы. Мелкий люд, втайне соблазненный примером иконоборцев, жадно хватался за всякий скандал, способный опорочить один из могущественных монашеских орденов, которым ставили в вину их богатство и власть. Несколько месяцев назад в Генте девять августинских монахов, заподозренных в содомии, может, справедливо, а может, нет, после неслыханных пыток были преданы огню, дабы успокоить возбуждение толпы, озлобленной против церковников; из боязни быть заподозренными в желании замять дело власти не вняли совету благоразумия — ограничиться дисциплинарными карами, какие налагает сам орден. Ангелы рисковали еще больше. Любовные игры с двумя девушками, которые в глазах простолюдина должны были смягчить то, в чем видели особую гнусность греха, на этих бедняг, наоборот, навлекали двойную угрозу. Девица де Лос уже сделалась предметом низменного любопытства черни, и теперь тайна ночных сборищ могла выйти наружу из-за женской болтливости или нечаянной беременности. Но самая главная опасность таилась в серафических наименованиях, в свечах, в ребяческих обрядах с участием Святых Даров, в чтении апокрифических заклинаний, в которых никто, и прежде всего сами их авторы, не понимали ни слова, наконец, в этой наготе, которая, однако, ничем не отличалась от наготы мальчишек, резвящихся у пруда, Проказы, за Которые ослушникам следовало бы просто-напросто надавать оплеух, обрекут на смерть эти шалые сердца и глупые головы. Ни у кого не хватит здравого смысла, чтобы понять, насколько естественно для невежественных детей, с восторгом открывших для себя радости плоти, прибегнуть к священным словам и образам, которые в них вдалбливали всю жизнь. Как болезнь приора почти с точностью предопределяла, когда и какой смертью ему предстоит умереть, так Сиприан и его друзья в глазах Зенона были обречены на гибель, как если бы они уже кричали в огне костра.
Сидя за столом и чертя на полях счетов какие-то цифры и значки, Зенон думал о том, что собственный его тыл весьма ненадежен. Сиприан сделал из него наперсника, если не сообщника. При любом допросе с некоторым пристрастием обнаружится, кто он и каково его настоящее имя, и ему будет ничуть не легче, если он угодит в тюрьму по обвинению в атеизме, а не в содомии. Не забывал он и о том, что лечил Гана и сделал все, чтобы помочь ему скрыться от правосудия, а это в любую минуту могло дать повод объявить его бунтовщиком, заслуживающим простой веревки. Осторожности ради следовало уехать, и уехать немедля. Но он не мог покинуть приора в нынешнем его положении.
Жан-Луи де Берлемон умирал медленной смертью, как это бывает при обыкновенным течении подобного недуга. Он сильно исхудал, и худоба его была тем заметнее, что прежде он был человеком плотного сложения. Глотать ему становилось все труднее, и старая Грета по просьбе Себастьяна Теуса, вспомнив старинные рецепты, бывшие когда-то в ходу на кухне дома Лигров, готовила ему легкую пищу: крепкий процеженный бульон и сиропы. Больной тщился оказать честь кушаньям, но едва мог их пригубить, и Зенон подозревал, что его постоянно мучает голод. Приор почти совсем потерял голос. Только в самых необходимых случаях обращался он к своим подчиненным и к лекарю. В остальное время все свои пожелания и распоряжения он писал на клочках бумаги, лежавших на его постели, но, как он сказал однажды Себастьяну Теусу, ничего особенно важного он уже не может сообщить — ни устно, ни письменно.
Врач потребовал, чтобы больному как можно меньше рассказывали о событиях за стенами монастыря, надеясь таким образом оградить его от описания зверств Трибунала, который свирепствовал в Брюсселе. Но, как видно, новости все-таки просачивались в келью приора. Однажды в середине июня послушник, приставленный к больному для ухода за ним, заспорил с Себастьяном Теусом о том, когда приору в последний раз делали ванну из отрубей, которая освежала его и на какое-то время, казалось, даже возвращала ему бодрость. Приор обратил к спорящим посеревшее лицо и с усилием прохрипел: