Физрук 10: Назад в СССР
Шрифт:
Он берет со стойки рукопись, которую только что читал, кладет ее в серую картонную папку и протягивает Философу.
– Извините, что взял без спросу, но вы могли бы забыть, а это была бы страшная потеря.
– Что это? – заторможено спрашивает Философ, беря у него папку. – Откуда вы взяли!
– Из вашего номера! – отвечает Инсектоморф. – Прощайте, спасибо за все!
Философ машинально кивает и отходит от стойки.
– Пойдем! – тянет его за рукав Корабельников.
– Да какого черта я должен куда-то уходить?! – шипит Философ. – Я должен понять, что здесь творится!
Повернувшись
– Что здесь делаешь? – накидывается на приятеля Голубев. – Немедленно уходи!
– А если мне надо забрать свою рукопись?
– Если она в номере, я ее сейчас принесу…
– Не трудись, – бурчит Философ. – Твой насекомий пациент мне ее уже вернул.
– Тогда тем более уходи!
– Что значит – уходи? Я хочу выпить!
– Тише ты! – шикает на него врач. – Здесь ни капли спиртного.
Философ пальцем показывает на бар, где тускло блестят ряды бутылок.
– Нет, увы… – качает головой врач.
– Но я хочу выпить! – кричит Философ.
Голубев упрямо качает головой. Инсектоморфы, сидящие в зале, все как один – даже те, которые выглядят спящими – поднимают головы и смотрят на скандалиста. Их глаза кажутся роем блестящих металлических ос, повисших в воздухе перед атакой.
– Черт бы тебя побрал, малохольный! – ругается врач. – Вон из гостиницы. К Тельме… К Головкину на хутор или вон к борзописцу в коттедж… Только чтобы я знал, где ты! Я за тобой заеду…
– Мне хочется спать, – стоит на своем Философ. – Я черт знает сколько времени не спал!
– Да, знаю-знаю! – бурчит Голубев, подталкивая его к выходу. – Ты работал, как сумасшедший. Ты написал «Процесс–2», рукопись, которая перевернет мир, но сейчас делай, что тебя говорят… Жалко, Тельмы нет, она бы подтвердила, что ерепенится теперь некогда и непристойно!
– А где Тельма? – спрашивает Философ. – Разве она не у себя дома, с ребятами?
– Часиков в четыре-пять она подъедет к автостанции.
– А сейчас она где?
– Сейчас она занята… – терпеливо отвечает врач. – Граф, неужели тебе хочется торчать в гостинице вот с этими?
– Ладно, я уйду… – говорит тот, – но я имею право знать, что здесь происходит?
– Имеешь. Выбирай на свой вкус – националисты подняли мятеж, НАТО объявило нам войну, за городом рухнула летающая тарелка…
– Это же все чушь…
– Да, черт тебя дери! Чушь! Убирайся, чтобы духу твоего здесь не было!
– Я-то уйду и борзописца прихвачу, а Тельма? Моя дочь Илга? Болотников-младший, наконец?!
– Им ничто не угрожает, – отвечает Голубев. – И тебе пока – тоже…
– Если что, ты за них ответишь! Ты – лично! Мне!
– Отвечу! Я за все здесь
Философ выходит в вестибюль. За конторкой уже не видно Инсектоморфа. Из самого темного угла выбрался баснописец. Не обращая на него внимания, Философ идет к лестнице.
– Третьяковский, куда ты? – кричит Корабельников. – Пойдем уже!
– Да не могу же я тащиться под дождем в тапках!
– Ты давно уже в болотниках! – орет на него поэт. – Бросить меня хочешь?! Мало того, что вместо коньяка подсунул какую-то мочу, так теперь еще и свинтить пытаешься!
– Дьявол с тобой! Пошли.
Философ хватает баснописца за рукав и тащит его на улицу. И вот они идут в кромешной тьме под дождем. Философ одет основательно, по погоде. В руке у него чемодан. Чужой. Прихватил возле пустого гардероба, чтобы положить в него свою папку с рукописью, вытряхнув барахло прежнего владельца. На поэте старый плащ с чужого плеча, из под которого выглядывают полы халата и белеют голые икры, и – явно чужие ботинки без шнурков. Они идут крадучись, потому что за каждым углом им мерещится засада. Вот только – чья? Баснописец затравленно озирается и старается не отставать от своего спутника.
– Выставили взашей… – бурчит Философ. – И гостиницы нас выгнали. Из города – тоже… А дальше что? Какие такие законы, которые выше нас, могут заставить человека драпать крысиной побежкой из своего жилища? Ну ладно – не своего, съемного, но все равно!
Ответить некому. У Корабельникова скулы сводит от страха. Слышно как стучат его зубы. На улице почти нет света. Редкие фонари освещают только самих себя. Окна домов темны, лишь кое-где сквозь щели в занавесках просачивается красноватый свет. Дождь лупит без передышки, но улицы все же не безлюдны. Слышно, как кто-то переговаривается вполголоса, надрывается грудной младенец, громыхая, мимо беглецов, проезжает пара тяжелых военных грузовиков. Из бокового проулка выкатывает хуторская телега и скрывается в проулке напротив.
– Все бегут… – жалуется Корабельников. – Все драпают, одни мы тащимся…
– Удивляюсь я тебе, Роман, – откликается Философ. – Ты же «Тигры» жег! Герой Советского Союза…
– Чему тут удивляться, – неожиданно спокойно откликается баснописец. – На фронте легко быть героем. Против тебя такой же солдат, как и ты. Ни от осколка, ни от пули не заговоренный. Хитрость против хитрости, смекалка против смекалки. Горит его танк – радуешься, а видишь обугленную головешку, которая когда-то была бравым воякой, тошно становится. А в тылу все по-другому… Приносишь в редакцию басню про медведя, а они тебе – вы кого это, товарищ автор, имеете в виду? Врешь им про бюрократа, не верят… Не напечатают басню – радуешься. Напечатают – дрожишь. Разворачиваешь каждое утро «Литературку», смотришь раздел критики, видишь свою фамилию, дальше читать страшно. Ведь если какая-нибудь гнида тыловая напишет, что ты украл сюжет то ли у Эзопа, то ли у Крылова, сидишь, ждешь оргвыводы… Так герой превращается в дрожащую тварь… Одно спасение – бухло!