Фламандский секрет
Шрифт:
Единственное, что знал Дирк, — формула Oleum Presiotum не была изобретением Грега: он скопировал ее из какой-то рукописи, возможно, из старинного трактата монаха Эраклия, которым в свое время владел Козимо да Верона, великий художник и учитель Франческо Монтерги. И у Дирка имелись серьезные основания предполагать, что таинственный манускрипт сейчас находится в руках мастера Монтерги. Хуберт ван дер Ханс, юноша, которого Фатима видела во флорентийской мастерской, был последним и самым талантливым учеником Дирка. Судьба распорядилась так, что отцу юноши, богатому негоцианту, пришлось вместе с семьей переехать во Флоренцию. Когда Дирк узнал об этом, ему пришла в голову идея: нужно использовать отъезд Хуберта, чтобы тот пришел к Монтерге и попросил места ученика в его мастерской. Это была рискованная игра, поскольку между Дирком и старым флорентийским мастером существовала давняя вражда. Возможно, Франческо Монтерга не согласился бы ввести в свой дом того, кто находился в учении у его всегдашнего соперника. С другой стороны, оставалась вероятность, что именно из-за этого соперничества художнику захочется принять Хуберта как трофей, добытый у врага. Так оно и вышло.
Дирк открыл Фатиме, что юному Хуберту, с которым он поддерживал оживленную секретную переписку, удалось проникнуть в самое сердце лагеря противника. Дирк собирался и дальше продолжать свою историю, но вдруг осознал, что уже сказал намного больше, чем следовало.
Женщина не нарушала молчания, словно ожидая завершения этого монолога. Видя, что продолжения не последует, она наконец спросила:
— Зачем же искать так далеко, в самой Флоренции, если секрет спрятан совсем рядом, в вашем собственном доме?
Дирк покачал головой, прежде чем ответить:
— Потому что я поклялся брату никогда не заходить в его темные покои.
Фатима просто не ожидала, что ответ прозвучит так по-детски и так наивно. Она поняла, что художник лжет. Португалке было не сложно представить, сколько раз Дирк осторожно прокрадывался в покои старшего брата; она отчетливо видела, как он роется тут и там, безуспешно пытаясь разгадать тайну, которую скрывает Грег. Следующий ее вопрос напрашивался сам собой:
— Получается, Грег нарушил собственную клятву, когда снова изготовил заветный состав?
Дирк глубоко вздохнул и спрятал лицо в ладонях. Тогда Фатима зашла еще дальше:
— А разве вы сами не подтолкнули Грега к такому решению, когда взялись выполнить работу, которая неминуемо означала нарушение клятвы?
Дирк мгновение поколебался, подыскивая нужные слова, и в конце концов произнес:
— Если я и совершил преступление, состоит оно в том, что я пытался соединить две вещи, разрывающие мое сердце на части: краску, о которой всегда мечтал, и женщину, которую люблю, — возможно, себе на горе.
Прежде чем Oleum Presiotum начал засыхать прямо на палитре, Дирк вернулся к мольберту и приготовился выразить на картине все, в чем только что исповедался.
Он все еще ждал ответа Фатимы.
7. Сиенская коричневая
I
Портрет Фатимы был почти завершен. Франческо Монтерга отошел от мольберта на несколько шагов и оценил свою работу с этого расстояния. Он был полностью удовлетворен. Мастер подумал, как вытянется, как исказится завистью лицо его врага Дирка ван Мандера, если тому когда-нибудь доведется взглянуть на эту картину. Но ему не удалось представить себе это лицо, поскольку, как ни странно это звучит, флорентийский и фламандский художники ни разу друг друга не видели. Их долгая вражда всегда измерялась длиной цепи, звенья которой, по тем или иным причинам, в конце концов становились предметами спора. Таков был недавний случай с Фатимой, и случай с Хубертом тоже. Франческо Монтерга мерил мастерскую шагами, рассматривая портрет со всех возможных точек зрения. Не считаясь с требованиями скромности, он признался самому себе: «Безупречно». И мастер не ошибался. Действительно, это была одна из самых лучших его работ. И самая бесполезная. Эта картина не могла принести художнику ни единой монеты. И тем не менее мастер Монтерга редко ощущал такое спокойствие духа. Старый художник открыл, что горечь потери — намного более мощный стимул, чем самые сладкие похвалы. Он писал этот портрет из глубины самой лютой ненависти, самого страшного поражения. И результат оказался чарующе прекрасным. Точно так же, как для приготовления самого изысканного вина необходим полусгнивший виноград, точно так же, как ценнейший шелк делают с помощью отвратительных гусениц, — из самых низменных побуждений своей души мастер Монтерга создал шедевр, который, возможно, был величайшим его достижением. Любой знаток живописи поклялся бы, что картина написана масляными красками. И все-таки в ней не было ни одной капли масла. Об этом свидетельствовали яичные скорлупки, разбросанные тут и там по мастерской. И мухи. Это было полотно с идеальной фактурой. Его можно было рассматривать под лупой и не обнаружить ни следа от прикосновения кисти. Его поверхность была такой же ровной и однородной, как плоскость стекла или тихой водной глади. Краски сверкали так же ярко, как на картинах Яна ван Эйка, лицо Фатимы, казалось, вышло из-под кисти Джотто, а ракурсы и перспектива в своей математической точности не уступали построениям Брунеллески или Мазаччо. Франческо Монтерга глубоко вздохнул, наполнив грудь гордостью за собственный труд, и подумал, что это небольшое полотно могло бы занять место на полупрозрачных полках вечности. И тогда старый мастер в заляпанном яичным желтком фартуке и линялой шапке снял картину с мольберта, проверил, хорошо ли высохла поверхность, посмотрел на нее долгим взглядом, резко развернулся и швырнул ее в огонь. Лицо Франческо Монтерги, освещенное жадными до дерева языками пламени, выражало полное спокойствие человека, который празднует свой триумф. Художник пытался представить себе искаженное завистью лицо Дирка ван Мандера.
Другим человеком, праздновавшим в этот час незримую победу, был Хуберт ван дер Ханс. Пользуясь тем, что учитель безвылазно сидел в мастерской, фламандец проводил большую часть дня в библиотеке. Так продолжалось до того момента, пока эти двое, завершив за спиной друг у друга свою секретную работу, не столкнулись на лестнице. Они не обменялись ни словом, не взглянули в глаза друг другу, но лица обоих светились потаенным восторгом, оба чувствовали ту же приятную усталость. Прежде чем выскочить за порог, Хуберт сказал учителю, что собирается в город и не нужно ли чего купить на рынке. Франческо Монтерга отрицательно покачал головой и прошел мимо. Внезапно его охватило подозрение; ощущение было очень неприятное, как будто в сердце вонзился твердый острый шип. Мастер второпях сбежал по лестнице и поглядел за дверь. Убедившись, что его ученик весело шагает по направлению к рынку, он снова поднялся по лестнице — так быстро, насколько это возможно в его возрасте, — и поспешил в библиотеку. Дверь была незаперта. Художник прошел внутрь, его интересовал ящик, в котором хранилась рукопись. Мастер положил его на стол и достал маленький ключик от замка, закрывавшего переплет. Франческо Монтерга хотел сразу же открыть книжку, но от волнения руки у него дрожали так, что он не мог справиться с замком. Мастер в раздражении рванул защелку, и оказалось, что замок сломан и книжка теперь открывается без ключа. Художник быстро перелистал страницы старинного трактата, а потом, повинуясь той же безотчетной тревоге, отправился в каморку под самой крышей, где хранились вещи Хуберта. Когда старый мастер немного освоился с полумраком и теснотой этого помещения, он запустил руку под одну из сломанных половиц, пошарил там и нащупал старую кожаную котомку. Франческо Монтерга приподнял ветхую доску и вытащил котомку наружу. Внутри лежала пачка писем и тетрадь. Мастер устроился возле грязного окошка, просмотрел даты, проставленные на письмах, нашел самое последнее и с помощью своих небогатых познаний в немецком и французском кое-как расшифровал этот текст, написанный по-фламандски.
Франческо Монтерга побледнел от ужаса. Он выскочил из комнаты и
Мастер боялся, что он спохватился слишком поздно.
II
И действительно, было уже поздно. В дом мастера Монтерги явилась герцогская комиссия под предводительством настоятеля. Бледный и дрожащий Джованни Динунцио пытался объяснить, что вот уже два дня как ему ничего не известно о нахождении его соученика и его учителя. Настоятель отстранил Джованни, недвижно стоявшего в дверях, и приказал стражникам обыскать дом. На улице уже собирались любопытные. Не имея представления, что конкретно они ищут, стражники раскрывали и закрывали ящики, осматривали стенные шкафы, исследовали содержание бесчисленных склянок, особо интересуясь теми, в которых обнаруживали жидкости красного цвета, разглядывали картины и наброски и откладывали в сторону все, что им представлялось подозрительным. Они сновали вверх и вниз по лестнице, заходили в библиотеку, поднимались на чердак. Джованни, который так и застыл в дверном проеме, не веря своим глазам, таращился на людей, собравшихся на улице, и на армию ищеек, ворвавшуюся в мастерскую. Исчезновение учителя и последнего товарища уже привело его в состояние безволия и страха; неожиданное и грозное вторжение герцогской стражи поставило его на грань паники. Вскоре сыщики обратили внимание и на него, и начался беспорядочный допрос. Вокруг Джованни кричали и размахивали руками; юношу толкали, пинали и дергали, требуя от него правды, которой, как он божился, у него не было. Ничто не указывало на то, что исчезновение художника и его ученика было добровольным. Вся их одежда оставалась на местах, и не было никаких признаков, по которым можно было бы судить, что они как-то готовились к путешествию. Путаные объяснения Джованни, который, чуть не плача, напоминал настоятелю, что сам сообщил об исчезновении, совсем, казалось, не помогали делу.
В этот момент в самую гущу толпы, стоявшей на улице, на полном скаку влетел всадник. Его лошадь, вся в блестках пота — а это признак долгой и быстрой скачки, — остановилась напротив дома художника. Всадник, одетый так же, как и другие стражники, ловко и проворно спешился и, не теряя времени, побежал к дверям. Настоятель вышел ему навстречу и прямо в прихожей услышал трагическую, хотя и предсказуемую новость.
Два стражника схватили Джованни Динунцио под руки и повели в одну из повозок.
Следуя в походном порядке за вновь прибывшим, судебный караван двинулся в сторону Римских ворот. Джованни, руки и шею которого связали одной веревкой, так что любое движение рук заставляло его задыхаться, залился горьким детским плачем.
III
Жители Кастелло Корсини, казалось, были обречены навек утратить покой. То же касалось и многострадального настоятеля Северо Сетимьо, которому долго пришлось убеждать герцога, что он не имел отношения к жестокой расправе над испанским художником; наоборот, по словам настоятеля, выходило, что он сделал все возможное, чтобы умерить ярость толпы. А теперь, словно бы этой смерти было недостаточно, поселянам пришлось иметь дело еще и с муками собственной беспокойной совести. Через несколько дней после самочинной казни Хуана Диаса де Соррильи, когда жажда мести утихла и крестьяне немного успокоились, в ближайшем к деревне лесу было сделано новое жуткое открытие. Угрызения совести после совершенной несправедливости уступили место суеверному страху: совсем рядом с печально известным дровяным сараем был обнаружен еще один обнаженный труп, покрытый кровоподтеками, с перерезанным горлом и изувеченным лицом — так же, как тела молодого крестьянина и Пьетро делла Кьеза.
У родителей юноши, который пропал, появилась мучительная надежда вновь встретиться со своим сыном — хотя бы только для того, чтобы похоронить его по-христиански. Они в исступлении прибежали к проклятому месту. Однако это оказался не их сын. Герцогская стража доставила Джованни Динунцио к дереву, под которым лежал изуродованный труп. У юноши не возникло сомнений: это бледное тело, вытянувшееся сейчас во всю длину, и эти волосы, такие светлые, что казались волосами альбиноса, принадлежали его соученику, Хуберту ван дер Хансу. Страх и тревога Джованни переросли в ужас. В отличие от предыдущих убийств это выглядело так, как будто было совершено в спешке. Не только потому, что убийца на сей раз не дал себе труда спрятать тело, — кожа с лица жертвы была содрана грубо, как-то порывисто, что говорило о жестокости, порожденной торопливостью. Теперь наступило время пытать Джованни. Юношу связали, как барашка, и бросили под ноги настоятелю. Один из стражников спросил ученика Франческо Монтерги, что он сделал с учителем и с молодым крестьянином, тело которого так до сих пор и не нашли. В ответ на молчание Джованни стражник потянул за веревку: он не только сдавил юноше горло, но тем же движением задрал его связанные за спиной запястья на уровень лопаток. Северо Сетимьо руководил пыткой, в его глазах сверкала ярость: он был недоволен результатами собственной работы, а теперь эта ярость обратилась на его последнего пленника. Боль была невыносимой, она, казалось, исходила из глазных яблок, которые грозили вывалиться из своих впадин и лопнуть, как перезрелые виноградины. От глаз боль поднималась на лоб, словно череп юноши был опоясан терновым венцом, только шипы впивались не снаружи вовнутрь, а торчали из мозга наружу. В то же время беспощадное давление на запястья вызывало такое жжение в кончиках пальцев, что Джованни переставал их чувствовать, как будто их уже отрубили. Руки юноши задирались все выше, его суставы уже не выдерживали такой нагрузки и издавали душераздирающий треск, словно сухие ветки. Джованни Динунцио, уже почти полностью задушенный, пытался говорить, но ничего не получалось. Жилы на его шее страшно набухли, он стал весь лиловый, как слива, и раскрывал рот, словно рыба, пойманная в сеть, — но не мог произнести ни слова. Юноша не замечал парадоксальности этой процедуры, поскольку в данных обстоятельствах уже нельзя было сказать, что он обладает способностью к здравому суждению, но если бы он был свидетелем, а не участником пытки, то обязательно задумался бы, как может человек отвечать на вопросы именно тогда, когда ему не дают говорить. В этом-то парадоксе и заключалась эффективность пытки. Сейчас последний ученик Монтерги больше всего на свете желал, чтобы ему дали возможность говорить. В момент, когда птица смерти уже прикасалась своими крыльями к измученному сердцу Джованни, его палач чуть ослаблял натяжение веревки и позволял несчастному глотнуть немного воздуха. Когда же он видел, что юноша, пройдя сквозь приступ кашля и спазмов, готовится заговорить, тогда, словно в кошмарном сне, стражник снова тянул за веревку и пытка начиналась сначала. Настоятель повторял свой вопрос в то время, как палач пресекал возможность какого бы то ни было ответа. В отличие от кровавой расправы над Кастильцем, в этот раз жители Кастелло Корсини наблюдали молча, с расстояния, которым измерялись их собственные угрызения совести. Не было слышно ни отчаянных призывов к мести, ни громогласных проклятий. Наоборот, при виде того, как юноша задыхается в собственном молчании, на лицах некоторых женщин появилась непрошеная жалость. Смерти было уже слишком много. И слишком много несправедливости. Признак безвинно осужденного испанского художника, Хуана Диаса де Соррильи, витал над сценой истязания и пронзал взглядом своих глаз, которые неправедно лишили зрения, смятенную совесть каждого из крестьян.