Флэшмен
Шрифт:
Я закричал, когда он взмахнул плетью, и дернулся, когда она опустилась на меня. Боже, никогда еще я не чувствовал такой боли: она терзала меня, острая, как бритва. Он засмеялся, и хлестнул меня еще раз, потом еще. Это было невыносимо — удары обжигали мне плечи невыносимой болью, голова закружилась. Я кричал и пытался увернуться, но цепи не давали мне, и плеть снова обрушивалась на меня, пронзая, как мне казалось, насквозь.
— Прекратите, — помнится, выкрикивал я снова и снова. — Прекратите!
Ухмыляясь, он отступил на шаг, но все, что я
— Нет, — завопил я. — Не я. Хадсон знает! Сержант, который был со мной. Уверен, он знает! Он говорил, что знает! — Это все, что я мог придумать, чтобы прекратить это ужасное бичевание.
— Хавилдар знает, а офицер — нет? — говорит Гюль. — Нет, Флэшмен, даже в британской армии такого не может быть. Думаю, ты лжешь. — И он принялся избивать меня снова, пока я, видимо, не лишился чувств, поскольку, когда я пришел в себя, спина моя пылала, как топка, а Гюль поднимал с пола свою накидку.
— Ты убедил меня, Флэшмен, — оскалясь, заявил он. — Зная, какой ты трус, я не сомневаюсь: ты выложил бы все, что тебе известно после первого же удара. Ты не храбрец, Флэшмен. Но вскоре ты утратишь и последние остатки храбрости.
Он махнул Нариман, и она пошла за ним вверх по порожкам. У двери Гюль остановился, чтобы еще раз поиздеваться надо мной.
— Подумай над моим обещанием, — сказал он. — Надеюсь, ты не сойдешь с ума слишком быстро, когда мы начнем.
Дверь захлопнулась, а я остался висеть на цепях, обливаясь слезами и рвотой. Но боль в спине была сущим пустяком по сравнению с ужасом, терзавшим мой мозг. «Это не возможно, — убеждал я себя, — они не посмеют…» Но я знал, что посмеют. По какой-то нелепой причине, непонятной мне до сих пор, в памяти моей всплыли случаи, когда я сам мучил других людей — о, сущие пустяки, вроде мелких издевок над фагами в школе, — я бормотал вслух, что сожалею об этом, и молил о пощаде. Я вспомнил, как старый Арнольд говорил однажды в проповеди: «Воззови к господу нашему Иисусу Христу, и спасен будешь».
И я взывал. Боже, как я взывал: я ревел как бык, но не получал в ответ ничего, даже эха. Да и чему удивляться: ведь если на то пошло, я не верю в Бога и не верил никогда. Но тогда я продолжал бубнить, как дитя, взывая к Христу спасти меня, обещая измениться к лучшему, и вновь и вновь молил милостивого Иисуса сжалиться надо мной. Великая вещь, эта молитва. Даже если никто не отвечает, она, по крайней мере, отвлекает от дурных мыслей.
Вдруг я понял, что кто-то входит в погреб, и закричал от ужаса, закрыв глаза. Но никто не прикасался ко мне, и, открыв глаза, я увидел Хадсона, подвешенного в цепях так же, как я, и с ужасом глядящего на меня.
— Боже мой, сэр, — говорит он, — что они сделали с вами?
— Запытали меня до смерти, — взревел я. — О, Спаситель наш! — И я, должно быть, снова начал бубнить. Остановившись, я понял, что Хадсон тоже молится, спокойно твердя про себя, как я понял, господнюю молитву. В ту ночь наша
О сне не могло быть и речи: даже если бы мой разум не был полон этими ужасными картинами, я не мог отдыхать с задранными вверх руками. Стоило мне попытаться повиснуть, ржавые оковы врезались в кисти рук, и приходилось снова выпрямляться, опираясь на затекшие ноги. Спина горела, и я постоянно стонал. Хадсон делал что мог, стараясь подбодрить меня, нес всякую чепуху насчет необходимости держать нос выше — это как я понимаю, означало не падать духом во времена трудностей. Эти вещи не для меня. Все, о чем я мог думать — о горящих ненавистью женских глазах, и улыбке Гюля позади них, и о лезвии ножа, протыкающего мою кожу и начинающего кромсать… О, господи, это было невыносимо, и я чувствовал, что схожу с ума. Об этом я и заявил во весь голос, на что Хадсон сказал:
— Держитесь, сэр, мы еще не погибли.
— Чертов идиот! — закричал я. Что ты понимаешь, болван? Это ведь не тебе собираются откромсать кое-что! Говорю тебе, лучше мне умереть сейчас! Да, лучше умереть!
— Но они пока не сделали этого, — говорит он. — И не сделают. Будучи наверху, я заметил, что половина афридиев ушла — видимо, чтобы присоединиться к остальным под Джелалабадом. И здесь осталось с полдюжины, если не считать вашего приятеля и женщины. Насколько я могу судить…
Я не слушал его. Я мог думать только о том, что со мной сделают. Но когда? Прошла ночь, и если не считать прихода в полдень следующего дня одного из джезайлитов, принесшего нам немного воды и еды, никто не беспокоил нас до вечера. Нас оставили висеть в цепях, как подколотых свиней, и ноги мои попеременно то горели огнем, то немели до бесчувствия. Я слышал, что Хадсон восклицает что-то про себя время от времени, будто делая что-то, но не придавал этому значения. И тут, когда свет дня начал меркнуть, я услышал, как он застонал от боли и закричал:
— Господи, получилось!
Я обернулся посмотреть, и сердце мое заколотилось, как молот. Он висел, прикованный только одной рукой, правая рука, окровавленная до локтя, была свободна.
Он резко покачал головой, и я не издал ни звука. Сержант немного поразмял правую руку, и поднял ее к оковам: наручники разделялись между собой железным прутом, но запирались обычным болтом. Он поколдовал над ним некоторое время, и замок открылся. Хадсон был свободен.
Он подошел ко мне, не спуская глаз с двери.
— Вы сможете стоять, если я освобожу вас, сэр?
Я понятия не имел, но кивнул, и две минуты спустя уже корчился на полу, стоная от боли в плечах и ногах, так долго пребывавших в одном положении. Хадсон помассировал их, чертыхаясь по поводу отметин, оставленных хлыстом Гюль-Шаха на моей спине.
— Грязный ниггер, — приговаривал он. — Сэр, нам надо держаться настороже, чтобы нас не застали врасплох. Когда они вернутся, мы должны стоять с оковами на руках, изображая из себя пойманных птичек.