Форма жизни
Шрифт:
А потом я видела кого-то, кто мог быть Мелвином Мэпплом, – тушу, тяжело пыхтевшую впотьмах. Я подсчитала, что из набранных 100 килограммов на груди и животе должна располагаться половина: 50 кило – вполне правдоподобный вес для Шахерезады, и мне верилось в существование возлюбленной, прильнувшей к его сердцу. Я представляла себе идиллию, интимную беседу, зарождение любви там, где ее меньше всего можно ожидать. Шесть лет войны – это больше тысячи и одной ночи.
«Желая стать ангелом, человек уподобляется животному» – все мы знаем эту мысль Паскаля. Мелвин Мэппл добавил свой вариант: желая уподобиться животному, человек становится ангелом. Конечно, рассказ его не был целиком и полностью ангельским, отнюдь. Но сила зримого образа, позволявшего моему корреспонденту претерпевать нестерпимое, невольно вызывала уважение.
На Книжном салоне в Париже среди людей, подходивших ко мне за автографом, была одна очень толстая девушка. Как же повлияло на меня письмо Мелвина, если мне она показалась хрупким созданием в объятиях пылкого Ромео, неотделимого от ее тела!
Дорогая Амели Нотомб,
Меня тронула Ваша реакция. Однако надеюсь, Вы не идеализируете чрезмерно мое положение. Знаете, хоть Обама и стал президентом, война еще не кончилась. Она кончится, только когда противная сторона с этим согласится. И пока мы остаемся здесь, мы в опасности. Конечно, нет больше тех жестоких боев, которые стали причиной моей булимии. Но стоит нам высунуть нос из казармы, как мы превращаемся в мишень, и в наших рядах по-прежнему есть убитые. Нас ведь здесь ненавидят, и, сами понимаете, есть за что.
Жирдяи вроде меня всегда в авангарде. Надо ли объяснять Вам, почему, причина яснее ясного: толстяк – это же самый лучший живой щит. Там, где нормальное тело может заслонить одного человека, мое заслонит двух, а то и трех. Вдобавок мы играем роль громоотвода: для голодающих иракцев наши жиры – форменное глумление, вот нас-то они и хотят истребить в первую голову.
Думается мне, что и американские военачальники хотят того же. Еще и поэтому жирдяи гарантированно останутся здесь до последнего, определенного Обамой дня: чтобы повысить вероятность нашей гибели. Ведь после каждого военного конфликта в США возвращались солдаты с чудовищными недугами, за которые было совестно всей стране. Но патологии эти были из ряда вон выходящими, так что население могло отнести их на счет войны, в которой, что ни говори, многое выше человеческого понимания.
А вот ожирение не в диковину Америке – оно здесь просто смешно. Может, оно и вправду болезнь, но его редко воспринимают как таковую обычные люди, которые считают нас даже слишком здоровыми. Армия США готова терпеть все, кроме насмешек. «Вы страдали? Что-то незаметно!» или «Вы там, в Ираке, верно, только и делали, что ели?» – вот что мы услышим со всех сторон. У нас будут серьезные проблемы с общественным мнением. Американская армия обязана нести в массы мужественный образ несгибаемой силы и отваги. Ожирение же, наградившее нас огромными грудями и ляжками, напротив того, создает женственный образ мягкотелости и малодушия.
Командиры пытались посадить нас на диету. Бесполезно: когда нам хочется жрать, мы способны на все. Еда – тот же наркотик, а раздобыть doughnuts [13]
Кстати о наркотиках: в современной войне не выжить без дури. Во Вьетнаме у наших был опиум, который, что бы там ни говорили, вызывает зависимость куда меньшую, чем моя нынешняя от сандвичей с бастурмой. Когда парни 60–70-х вернулись на родину, дома ни один не подсел на опиум, хотя бы потому, что его трудно достать в США. А когда мы вернемся домой, как нам завязать со съестным зельем, которого кругом полно, только руку протяни? Уж лучше бы командование и впрямь раздавало нам опиум: тогда мы хоть жиром бы не заплыли. Из всех наркотиков самый зловредный и самый засасывающий – жратва.
Говорят, надо есть, чтобы жить. Мы же едим, чтобы умереть. Это единственный доступный нам способ самоубийства. Мы почти утратили человеческий облик, так нас раздуло, а между тем как раз самые человечные из нас и подсели на булимию. Иные парни вынесли все ужасы этой войны, и хоть бы что, никаких патологий. Я ими не восхищаюсь. Это не героизм, а бессердечие.
У Ирака нет ядерного оружия. Если и были когда-то сомнения на сей счет, теперь их не осталось. Стало быть, этот конфликт с самого начала был вопиющей несправедливостью. Я не пытаюсь обелить себя. Пусть я виноват меньше Джорджа У.Буша с его кликой, я все же виноват, как ни крути. Я приложил руку к этим ужасам, я убивал солдат, убивал мирных жителей. Я взрывал дома, где были женщины и дети – они погибли по моей вине.
Порой я думаю, что Шахерезада – одна из иракских женщин, которых я истреблял, не видя их лиц. Это не метафора: я несу бремя моего преступления. Я могу считать себя счастливым: Шахерезада ведь имеет все основания ненавидеть меня. А она – я чувствую, что она меня любит. Поди разберись: я ненавижу свой жир и мучаюсь от него с утра до вечера. Жить с этим грузом – пытка, и вдобавок мои жертвы неотступно преследуют меня. А между тем, в этих необъятных телесах живет Шахерезада и ночью, когда гасят свет, дарит мне свою любовь. Знает ли она, что я, скорее всего, был ее убийцей? Я шептал ей это иной раз в ответ на ее признания. А ей как будто все равно. Любовь – великая тайна.
Мне невыносимо в Багдаде. Но и назад в Балтимор не тянет. Я не сказал своим, что прибавил больше 100 килограммов, и боюсь представить себе их реакцию. Сесть на диету я не способен. Я не хочу потерять Шахерезаду. Похудеть – значит убить ее второй раз. Если такова моя кара за это военное преступление – я согласен носить на себе мою жертву под видом лишнего веса. Во-первых, потому что это по справедливости, а во-вторых, я счастлив, что необъяснимо. Это не мазохизм, боже упаси, я не из таких.
В Америке, во времена моей худобы, я легко сходился с женщинами. Они всегда были щедры ко мне, грех жаловаться. Бывало, я даже влюблялся. Каждый знает, что близость с той, кого любишь, – вершина земного счастья. Так вот, то, что я переживаю с Шахерезадой, – лучше. Потому ли, что она мне близка самым конкретным образом? Или просто потому, что это она?
Если бы моя жизнь состояла из одних ночей, я был бы счастливейшим человеком на земле. Но есть еще дни, и они тяготят меня в прямом смысле этого слова. Это тело надо носить – никакими словами не передать каторжную долю толстяка. Участь рабов, строивших пирамиды, была легче моей: ведь я ни на миг не могу расстаться со своей ношей. Простая радость идти легким шагом, не ощущая бремени, – как мне ее не хватает! Мне хочется кричать об этом нормальным людям, которые даже не сознают, какое немыслимое им выпало счастье: шагать, бегать, беззаботно резвиться, наслаждаться легкостью самой обычной ходьбы. Подумать только, иные ворчат, когда надо прогуляться пешком до магазина, пройти десять минут до метро!
Но всего хуже – презрение. Спасает меня только то, что я не один такой. Солидарность худо-бедно держит на плаву. Выносить косые взгляды, замечания, насмешки – мука мученическая. Я не помню, как вел себя прежде, встречая жирных людей, – неужели тоже был таким мерзавцем? И конечно, считал, что совесть моя чиста, ведь если толстяк толст, он сам виноват, ни с того ни с сего никто не толстеет, так что нечего, пусть расплачивается, он не безгрешен.
Это правда, я не безгрешен. Ни морально, ни физически. Я совершал военные преступления, я жрал как оглоед. Но ведь никто из тех, что здесь позволяет себе меня судить, ничем не лучше. Наши ряды только и состоят что из убийц вроде меня. Если другие не растолстели, это значит, что совесть их не мучит. Они еще хуже.
Когда мы с ребятами набиваем брюхо, худые солдаты орут на нас: «Мать вашу, парни, остановитесь! Смотреть противно, как вы жрете, блевать тянет!» Мы им не отвечаем, но между собой-то говорим: это нам противно смотреть, как они нормально едят, истребили мирных жителей и, хоть бы хны, живут, как жили. Некоторые их защищают: мол, они, может статься, страдают каким-нибудь тайным недугом. Как будто тайный недуг может искупить столь явные преступления! Мы, по крайней мере, наш комплекс вины не скрываем, напротив, выставляем напоказ. Наши муки совести ни для кого не секрет. Вам не кажется, что этим мы оказываем уважение тем, кого так жестоко обидели?
Слова «толстяк» мы терпеть не можем – сами мы называем друг друга саботажниками. Наше ожирение и есть эффективный и наглядный акт саботажа. Мы дорого обходимся армии. Пища наша дешевая, но мы поглощаем ее в таких колоссальных количествах, что набегает, надо полагать, кругленькая сумма. Вот и отлично – угощает-то государство. Было дело, после жалобы из интендантской службы командование однажды попыталось заставить платить тех, кто берет добавки больше двух раз. Не повезло им: первым под раздачу попал не какой-нибудь рохля, а наш кореш Бозо, этому толстяку палец в рот не клади. Надо было видеть Бозо, когда дежурный протянул ему счет! Хотите верьте, хотите нет, Бозо заставил его съесть эту бумажку. И тот съел, а Бозо еще и рявкнул: «Тебе, считай, повезло! Только сунься ко мне еще раз – я тебя съем с потрохами!» Больше об этом не было и речи.
Одевать нас тоже обходится дорого: каждый месяц – новое обмундирование, потому что старое мало. Ни брюки не застегнуть, ни гимнастерку. Говорят, армии пришлось создать для нас модели нового размера: ХXXXL. Право, есть чем гордиться. Надеюсь, что скоро запустят в производство XXXXXL, ибо мы не намерены останавливаться на достигнутом. Между нами говоря, не будь они дураками, сразу пошили бы нам форму-стретч. Я толковал об этом с начальником службы снабжения, и вот что он мне ответил: «Никак невозможно. Стретч противоречит военному духу. Ткани нужны жесткие, одежда не должна растягиваться. Эластичность – враг армии». Я-то думал, мы воюем с Ираком, а оказывается – с латексом!
Дорого обходится и наше здоровье. У толстого всегда что-нибудь да болит Большинство из нас давно сердечники, приходится постоянно принимать лекарства. И от гипертонии тоже. А хуже всего было, когда нас вздумали оперировать. Та еще история! Выписали из США светило, хирурга – специалиста по желудочным бандажам: это когда надевают на желудок что-то вроде обруча, он его сжимает и есть больше не хочется. Но эту штуку не имеют права ставить без согласия пациента – а никто из нас не согласился. Мы хотим хотеть есть! Еда – это наш наркотик, наша отдушина, мы не желаем ее лишиться. Надо было видеть этого хирурга, когда он узнал, что добровольцев нет! И тогда командиры отыскали слабое звено: один парень по имени Игги сильней других комплексовал по поводу лишнего веса. Они начали его обрабатывать, показали его фотки до того: «Ты был красавцем, Игги, пока не растолстел! Что скажет твоя девушка, когда ты вернешься? Да она тебя такого знать не захочет!» Ну, Игги и сломался, сделали ему операцию. Сработало, он стал худеть не по дням, а по часам. Вот только хирург этот знаменитый обиделся, что успеха у нас не имел, и отчалил к себе во Флориду. А потом этот самый бандаж то ли лопнул, то ли сместился, в общем, попал Игги опять на операционный стол. Наши армейские хирурги накосячили, и помер бедняга. Говорят, у него и шансов не было, такую операцию может сделать только специалист. По-хорошему, надо было вызвать светило из Флориды, но он бы все равно не поспел вовремя. Короче, родные Игги подали в суд на американскую армию и выиграли процесс как нечего делать. Государство теперь отстегивает его семье огромные деньжищи.
Так что обходимся мы дорого, включите сюда и судебные расходы. История Игги натолкнула нас на здравые мысли. В конце концов, разжирели мы по вине Джорджа У.Буша. Ручаюсь, что многие, когда вернутся домой, побегают по судам. Но не я. Я предпочту больше не иметь дела с этими людьми. Это же преступники: во имя лжи они послали на смерть тысячи невинных, а тем, кому повезет выжить, сломали жизнь.
Я бы хотел нанести им еще больше урона. Но, увы, я из породы безобидных. Разве только своим обжорством я подрываю систему. Беда в том, что я действую как камикадзе: сам себя уничтожу скорее, чем цель.
И все же моей последней победой я горжусь: я уже не влезаю в танк. Люк для меня узок. Оно и к лучшему, я всегда терпеть не мог эти машины, от которых впору стать клаустрофобом, тем более что защищают они куда хуже, чем принято думать.
Вот Вы и осилили мое длиннющее письмо. Сам удивляюсь, что столько написал. Мне это было нужно. Надеюсь, я Вас не утомил.
Искренне Ваш
Мелвин Мэппл
Багдад, 17/03/2009
13
Пончики ( англ.).
Длинных посланий я вообще-то не люблю. Как правило, они оказываются наименее интересными. За шестнадцать с лишним лет я получила такое количество писем, что, можно сказать, опираясь на опыт и интуицию, выработала теорию эпистолярного искусства. Так, я давно заметила, что лучшие письма никогда не превышают двух листов А4 recto verso [14] (подчеркиваю, именно recto verso, забота о лесах обязывает, а у тех, кто пренебрегает этим во имя допотопного правила вежливости, поистине странные приоритеты). Это не пустые слова: полагать, что можешь сказать больше, значит не уважать собеседника, а дурные манеры никого не делают интереснее. Лучше госпожи де Севинье, пожалуй, не скажешь: «Прошу прощения, у меня не было времени написать коротко». Она, впрочем, плохо иллюстрирует мою теорию: ее эпистолы всегда так увлекательны, что не оторвешься.
14
С двух сторон ( лат.).
Мало похожий на госпожу де Севинье, Мелвин Мэппл дал мне, однако, еще один блестящий контрпример. Его письма даже не казались мне длинными, до того захватывало чтение. Чувствовалось, что его рукой водила самая что ни на есть абсолютная необходимость, – а лучшей музы, согласитесь, не найти. И я просто не могла, против своего обыкновения, не отвечать на них сразу же.
Дорогой Мелвин Мэппл,
Спасибо за Ваши письма, читать которые мне все интереснее. Не бойтесь утомить меня: сколько бы Вы ни написали, мне будет мало.
Да, Ваша булимия – Ваша и Ваших однополчан – это акт саботажа. И я Вас всецело поддерживаю. Мы давно знаем лозунг: «Люби, а не воюй». У Вас же другой: «Пируй, а не воюй». Это в высшей степени похвально. Но я сознаю, какой опасности Вы себя подвергаете, и прошу Вас, по мере возможности, берегите себя.
Ваш друг
Амели Нотомб
Париж, 24/03/2009
Дорогая Амели Нотомб,
Ваше письмо пришло очень вовремя. Настроение мое на нуле. Вчера мы сцепились с худыми из нашей части. Случилось это за ужином. Мы, толстяки, обычно садимся за стол все вместе: в своей компании проще нажираться без комплексов, ни тебе косых взглядов, ни обидных замечаний. Когда кто-то из нас особенно усердствует, мы поздравляем его хвалебным спичем собственного изобретения: «That’s the spirit, man!» [15] От этой фразы мы каждый раз покатываемся со смеху – поди знай почему.
А вчера вечером, наверно, потому что боев в последнее время мало, остальные окружили наш стол и давай задираться:
– Ну что, жирдяи, как живете, как жуете?
Началось все вроде мирно, так что мы не насторожились и отвечали какими-то общепринятыми банальностями.
– Куда вы столько жрете, толстомясые? С вашими запасами можно год не проголодаться.
– Надо же кормить наши килограммы, – сказал на это Плампи.
– Лично мне смотреть противно, как вы трескаете, – заявил один недоносок.
– Противно – не смотри, – ответил я.
– А как, спрашивается? Вы же заполняете все поле зрения. Мы бы и рады смотреть на что-нибудь еще, да вечно чей-нибудь жир глаза застит.
Мы захихикали.
– Вам смешно?
– Ну да. Вы острите – мы смеемся.
– А может, вам так весело оттого, что вы крадете армейский провиант?
– Это кто крадет? Ты же видишь: мы едим при всех, не прячемся.
– Ага. Но это еще не значит, что не крадете. Каждый из вас сжирает по десять наших пайков.
– Вам никто не мешает есть больше.
– А мы не хотим есть больше.
– Так в чем же проблема?
– Вы обворовываете армию. Значит, обворовываете Америку.
– Америка прекрасно себя чувствует.
– Множество людей умирает с голоду у нас на родине.
– Это не наша вина.
– Кто сказал? Из-за воров и рвачей вроде вас в нашей стране столько обездоленных.
– Ничего подобного. Это из-за воров, которые сидят повыше.
– Стало быть, вы признаете, что вы тоже воры.
– Этого мы не говорили.
В общем, дело быстро дошло до ссоры.
Бозо первым замахнулся, чтобы ударить хлюпика. Я попытался его остановить:
– Ты что, не видишь, что он нарочно нарывается?
– Вот и получит!
– Не надо! Тебя посадят в карцер.
– Пусть только попробуют!
– Придется дверь карцера сделать пошире! – заржал мозгляк.
Тут уж я не смог удержать Бозо. Завязалась драка. Толстяки, понятное дело, изначально имеют перевес. Нашей массой можно свалить кого угодно. Но наша ахиллесова пята – падение. Если упадешь, подняться трудно. И те это просекли. Они цеплялись за наши лодыжки, пытались свалить подножками, а то просто катились по полу, как бутылки, нам под ноги. Первым упал Плампи. Они только того и ждали – навалились на него всем скопом и давай мутузить. Мы кинулись на выручку, оттаскивали недоносков, которые копошились на Плампи, точно вши. И тут как на грех вошел повар с блюдом чили кон карне. Один мозгляк вырвал у него кастрюлю и опрокинул горячее варево на голову Плампи. «Проголодался, а? Жри!» – заржал он. Бедолага взвыл. Повар побежал за командирами, те примчались, взяли нас на мушку. Это всех угомонило. Но бедняга Плампи получил ожоги лица второй степени. Вот мерзавцы!
Виновных наказали. И не только худых! Нас судил трибунал, и сколько мы ни твердили, что это была провокация, нам тоже досталось по полной. Один тип даже заявил, что мы сами с нашими размерами – ходячая провокация, и командир ему не возразил. Было ясно, что они заодно.
Бозо вынесли тот же приговор, что и паршивцу, который изувечил Плампи: трое суток
– Это что ж получается, мне плюют в глаза, а я должен молчать?
– Физически посягать на противника нельзя.
– А он, по-вашему, что делал?
– Прекратите демагогию.
Никто на разбирательстве не сказал этого вслух, но мы все почувствовали, как нас люто ненавидят. Если полненькие еще могут вызывать симпатию, то жирных на дух не переносят, и ничего тут не попишешь. Надо честно признать, мы собой нехороши. Я внимательно всматривался во многих: хуже всего выглядит не тело – лицо. Жир придает ему омерзительное выражение, одновременно скептическое, плаксивое, раздраженное и глуповатое. Кому такое понравится?
После этой пародии на суд наш моральный дух упал ниже плинтуса. Когда мы пили в кафетерии молочный коктейль, чтобы взбодриться, повар, тот самый, что принес чили, вышел с нами поговорить. Он разделял наше негодование, сочувствовал Плампи. В кои-то веки кто-то из худых принял нашу сторону – ну, я и открыл ему душу. Объяснил, что наше обжорство – это протест, ответ зверством на зверства, которые мы претерпеваем здесь.
– А не лучше ли было бы наоборот? – предложил он.
– Что ты хочешь сказать? – не понял я.
– Голодовка была бы не в пример действеннее, и вас бы зауважали.
Мы с ребятами ошарашенно переглянулись.
– Ты что, не видишь, с кем говоришь? – спросил я.
– Объявить голодовку может каждый, – ответил он в простоте душевной.
– Но не каждый может ее выдержать. Тем более мы. Ты думаешь, мы просто люди с огромными подкожными запасами? Все куда хуже: мы самые отпетые наркоманы на земле. Жратва в больших дозах – это зелье покруче героина. Мы от нее торчим, такие ощущения испытываем – не передать, такие глюки видим – не описать. Голодовка – это ж такая ломка для нас будет! Знаешь, когда торчки с иглы соскакивают, их приходится запирать в одиночку? А нам и этого будет недостаточно. Есть только один способ помешать нам жрать – смирительная рубашка. И то сомневаюсь, что найдется хоть одна подходящего размера.
– Вот Ганди… – начал повар.
– Перестань. Вероятность, что Бозо станет Ганди, знаешь, чему равна? Нулю. И для нас с ребятами – то же самое. Требовать, чтобы мы стали святыми, – это гнусность. Тебе-то ведь тоже нимб вряд ли светит, так с какой стати ты ждешь этого от нас?
– Не знаю, я просто ищу выход для вас…
– Ну конечно, такие, как ты, видят его только в преодолении себя. Другого выхода для нас, толстяков, как будто нет. А ведь ожирение – это болезнь. Если у человека рак, кому хватит цинизма толковать ему о преодолении себя? Да, я знаю, это нельзя сравнивать. Мы весим 180 кило по своей собственной вине. Нечего было обжираться как свиньи. Раковый больной – жертва, а мы нет. Что посеяли, как говорится, то и пожинаем. Так что извольте записаться в святые и совершать подвиги во искупление своего греха, так, что ли?
– Я вовсе не это хотел сказать.
– А сказал именно это.
– Черт возьми, я же на вашей стороне, парни!
– Я знаю. Это-то и ужасно, что даже друзья нас не понимают. Ожирение – опыт, которым не поделишься.
И тут я подумал о Вас. Возможно, это иллюзия переписки, но мне кажется, что Вы меня понимаете. Я знаю, что Вы тоже прошли через проблемы с питанием, правда, совсем иного рода. Или дело в том, что Вы писатель. Принято думать, хоть это, может быть, наивно, что «инженерам человеческих душ» доступен чужой, лично не пережитый опыт. Помнится, это поразило меня в «Хладнокровном убийстве» Трумена Капоте: ощущение, что автор знает изнутри всех персонажей, даже второстепенных. Мне бы хотелось, чтобы Вы знали меня так. Наверно, это абсурдное желание, связанное с презрением окружающих, от которого я страдаю. Мне нужен человек, далекий от всего этого и в то же время близкий мне, – это и есть писатель, не правда ли?
Вы скажете мне, что писателей много и что вдобавок английский не Ваш родной язык. Знаю. Но именно Вы меня вдохновили, и я ничего не могу с этим поделать. Я перебрал в уме всех живых писателей. Конечно же я читал интервью, в котором Вы сказали, что отвечаете на все письма, – это, согласитесь, редкость. Однако клянусь Вам, причина не в этом. Просто мне кажется, будто с Вами все возможно. Не могу внятно это объяснить.
Не бойтесь, я не путаю Вас с психоаналитиком. Их-то здесь хватает. Я у нескольких побывал. Одно и то же: говоришь четверть часа в полной тишине, а потом тебе прописывают прозак. Не хочу я глотать эту гадость. Против психоаналитиков я ничего не имею. Вот только те, что служат в американской армии, для меня неубедительны. От Вас я жду другого.
Я хочу существовать для Вас. Самонадеянно? Не знаю. Если так, прошу меня простить. Это самая правдивая правда, какую я могу Вам сказать: я хочу существовать для Вас.
Искренне Ваш
Мелвин Мэппл
Багдад, 31/03/2009
15
Здесь: «Молодчина, парень!» ( англ.)
Мелвин был далеко не одинок в своем желании существовать для меня и чувстве, что со мной все возможно. Однако редко кто высказывал мне это столь просто и недвусмысленно.
Получая такие письма, я затрудняюсь определить, что испытываю при чтении: пожалуй, смесь волнения и тревоги. Если сравнивать слова с подарком, это как если бы вам преподнесли собаку. Живое существо умиляет, но ведь о нем придется заботиться, и вообще, вы ничего подобного не просили. А собака – вот она, здесь, смотрит добрыми глазами, она-то ни в чем не виновата, и вы говорите себе: ладно, можно кормить ее остатками со своего стола, хлопот с ней не будет. Трагическое и, увы, неизбежное заблуждение.
Нет, я не сравниваю Мелвина Мэппла с собакой – я ассоциирую с ней такого рода признания. Бывают фразы-собаки. Коварная штука.
Дорогой Мелвин Мэппл,
Ваше письмо меня тронуло. Вы существуете для меня, не сомневайтесь. «Хладнокровное убийство» – шедевр. Я, конечно, не равняю себя с Труменом Капоте, но Вас, мне кажется, я знаю.
Описанная Вами ссора и ее последствия – это ужасно и несправедливо. Я вполне разделяю Ваши чувства. От Вас требуют величия души, на которое вряд ли способны другие, – как будто Вы должны искупить свое ожирение. Передайте мое сочувствие Плампи.
Я не знаю, все ли со мной возможно, и не очень понимаю, что это значит. Я знаю одно: вы для меня существуете.
Ваш друг
Амели Нотомб
Париж, 6/04/2009
Отправляя это письмо, я подумала, что благоразумие никогда не было моей сильной стороной.
Дорогая Амели Нотомб,
Простите, я дал маху в последнем письме. Вам, наверно, странно было читать, что с Вами все возможно. Только не подумайте, что я хам, ничего такого у меня и в мыслях не было. Я никогда не умел как следует выразить свои чувства и уже не раз на этом погорел. Спасибо за Ваш ответ, если я и правда для Вас существую, это для меня очень важно.
Понимаете, здесь у меня жизнь дерьмовая. Если я существую для Вас, у меня как бы есть еще одна, далеко отсюда – жизнь в Ваших мыслях. Мне даже не хочется, чтобы Вы меня себе представляли: я не знаю, в какую форму облечена Ваша мысль обо мне. Я просто данность в Вашем мозгу – а значит, я не весь умещаюсь в моем багдадском воплощении. Это утешает.
Ваше письмо датировано 6 апреля. Накануне я прочел в «Нью-Йорк таймс» Вашу передовую статью о визите президента Обамы: забавно, что Вас, бельгийку, выбрали представлять Францию. Так приятно было видеть Ваше имя в нашей газете. Я показал ее ребятам, они спрашивали: «Это та самая, с которой ты переписываешься?» Я даже загордился. Ваша статья мне очень понравилась. А как Вы написали про президента Саркози – умора.
7 апреля начали уходить английские солдаты. Мы их совсем не знали. И все равно на душе тяжело, как посмотришь, что для них все так быстро уладилось. Ладно, допустим, нас, американцев, побольше будет. Но что мы здесь делаем? Иногда я думаю, что и растолстел-то в Ираке, чтобы хоть чем-то себя занять. Это звучит цинично, я знаю, мы натворили дел в этой стране: поубивали уйму народу, много чего разрушили… Я в этом участвовал, и вспоминать это мне жутко. Я виноват и вины с себя не снимаю. И все же у меня нет ощущения, что это сделал я. Есть сознание, стыд, понятие, все, что хотите, – а вот ощущения нет.
Что же дает ощущение сделанного дела? В 25 лет, когда я был бездомным, случилось мне однажды построить что-то вроде хижины в лесу, в Пенсильвании. Это было дело моих рук, я чувствовал себя неразрывно связанным с этой хижиной. Так же неразрывно я связан с моим жиром. Быть может, заплыв жиром, я нашел способ запечатлеть в своем теле то зло, которое натворил и которого не ощущаю. Сложно все это.
В общем, ожирение стало моим творчеством. И я продолжаю самозабвенно работать над ним. Я ем как прорва. Порой я думаю, что с Вами у меня так складно получается только потому, что Вы меня в глаза не видели, и главное – не видели, как я жру.
Игги, когда был жив, говорил, что он, толстея, воздвигает стену между собой и миром. Для него это, наверно, было правдой. И вот доказательство тому: он умер, когда не стало этой стены. У каждого из нас своя теория о нашем жире. Бозо говорит, что его жир – злой и поэтому он стремится накопить его как можно больше. Я понимаю, что он хочет сказать. Мы отравляем жизнь окружающим зрелищем наших жирных тел, это же так просто. Плампи набирает вес, чтобы вернуться в младенчество. Вот такое у него ощущение. Мы не решаемся ему сказать, что свет не видывал такого омерзительного младенца.
Иное дело у меня. Когда я пишу, что это мое творчество, я не шучу. Тут Вы можете меня понять. У Вас есть творчество, а что это такое – творчество – никто не знает. Мы отдаем ему все, а между тем оно – тайна для нас. Здесь, собственно, и кончается параллель. Ваше творчество уважают и ценят, вы можете им гордиться по праву. Но и мое, пусть в нем нет ничего художественного, имеет смысл. Я конечно же сделал это не нарочно, ничего такого не замышлял, можно даже сказать, что я творю поневоле. Однако и мне случается, когда я ем как одержимый, испытывать ту окрыленность, которая, смею полагать, называется вдохновением.
Когда я встаю на весы, мне страшно и стыдно, потому что я знаю, что цифра, и без того устрашающая, еще вырастет. И все же всякий раз при виде нового вердикта, всякий раз, когда я беру очередной немыслимый весовой барьер, я, само собой, ужасаюсь, но еще и горжусь: я это смог! Значит, нет предела моим возможностям. Нет границ моей экспансии. До каких высот я смогу подняться? Впрочем, «подняться» – это скорее о цифрах, а для меня неподходящий глагол, потому что расту я не ввысь, а вширь. «Раздуться» – вот верное слово. Я неуклонно увеличиваюсь в объеме, как будто big bang [16] случился внутри меня, когда я прибыл в Ирак.
Иной раз после еды, откинувшись на стуле (для нас пришлось заказать специальные, из сверхпрочной стали), я забываюсь ненадолго в своих мыслях и говорю себе: «Вот сейчас я толстею. Мое брюхо начинает свою работу». Это потрясающе – представлять, как пища превращается в жировые ткани. Тело – отлаженный механизм. Жаль, что я не чувствую, в какой именно момент образуются липиды, было бы интересно это узнать.
Я пытался поговорить об этом с ребятами – они ответили мне, что это мерзость. «Если вам противно толстеть, садитесь на диету», – сказал я. «И ты туда же?» – обиделись они. «Нет, конечно, – возразил я, – но если у нас нет выбора, почему бы не толстеть радостно и любознательно? Это ведь тоже опыт, не так ли?» Они посмотрели на меня как на полоумного.
Вы можете понять меня лучше их, хоть Вы – другое дело, Вы творите намеренно, с гордостью, в неком умственном трансе, Вы перечитываете написанное с увлечением, которое я вряд ли смогу испытать, глядя на свое пузо, – и Вас, я знаю, не оставляет чувство, что Ваше творчество больше Вас самой. Вот и мое творчество больше меня.
Когда у меня хватает духу посмотреться нагишом в зеркало, я силой заставляю себя преодолеть ужас, который внушает мне это отражение, и подумать: «Это я. Я – одновременно то, что я есть, и то, что я делаю. Никто, кроме меня, не может похвалиться таким свершением. Но неужели все это сделал я, я один? Быть того не может».
Насколько мне известно, Вы сейчас работаете над 65-й рукописью. Да, романы Ваши не очень объемистые, согласен. И все же, глядя на свои 65 томов, Вы думаете, наверно, то же самое: не может быть, что все это написали Вы, Вы одна. И это не конец, Вы будете писать еще и еще.
Я надеюсь, что Вы не сочтете меня умалишенным или невежливым.
Искренне Ваш
Мелвин Мэппл
Багдад, 11/04/2009
16
Большой взрыв ( англ.).
Признаюсь, я была тронута тем, что он написал о моей статье в «Нью-Йорк таймс». «Vanitas vanitatum sed omnia vanitas» [17] . В остальном же, хоть я и поняла, что он хотел сказать, мне было как-то не по себе от сравнения моих чернильно-бумажных детей с его жирами. Гордыня во мне готова была дать отповедь: помилуйте, я пишу в аскезе и голоде, отдаю все силы, физические и душевные, чтобы достичь вершин вдохновения, а толстеть, даже в таких колоссальных пропорциях, надо полагать, далеко не столь тяжкий труд.
17
«Суета сует и всяческая суета» ( лат.)
Но о таком резком ответе не могло быть и речи. Поэтому я предпочла понять его буквально.
Дорогой Мелвин Мэппл,
Я сейчас работаю над 66-й рукописью и просто потрясена меткостью Вашего сравнения. Ваше письмо навело меня на мысли об авангарде современного искусства – я имею в виду боди-арт.
Я знала одну студентку художественного коллежа – эта девушка в качестве курсовой работы решила из анорексии, которой она страдала в то время, создать произведение искусства. Она терпеливо фотографировала свое худеющее с каждым днем тело в зеркале ванной комнаты, записывала неуклонно снижающиеся показатели веса и количество выпадавших за день волос, зафиксировала дату прекращения месячных и т. д. Свою работу она представила без комментариев, в виде силлабуса, где были только снимки, даты, цифры веса, клочья волос – до самого конца, означавшего в ее случае не смерть, а всего лишь сотую страницу, так как именно это число страниц должна была содержать курсовая. У девушки едва хватило сил защитить ее перед комиссией, которая поставила ей высший балл. После этого она легла в клинику. Сейчас ей гораздо лучше, и я не исключаю, что ее студенческая работа во многом способствовала выздоровлению. Больным анорексией нужно не осуждение, но констатация их недуга. Девушка нашла весьма остроумный способ это сделать, заодно решив всегда непростую для студентов проблему курсовой.
Mutatis mutandis [18] Вы могли бы последовать ее примеру. Я не знаю, запечатлен ли на фотографиях Ваш набор веса до сих пор, но если нет, еще не поздно начать. Записывайте цифры и все физические и психические симптомы Вашей эволюции. У Вас наверняка есть фото той поры, когда Вы были худым, – поместите их на первых страницах альбома. Продолжая толстеть, Вы сможете делать все более впечатляющие снимки. Старайтесь заснять те части Вашего тела, где полнота особенно наглядна. Но не пренебрегайте и «отстающими» участками, такими как ступни, – они, конечно, раздулись меньше, чем живот или руки, но Ваш размер ноги наверняка тоже увеличился.
Знаете, Мелвин, Вы правы: Ваш излишний вес – это Ваше творчество. Вы на гребне волны современного искусства. Начинайте работать безотлагательно, ибо в Вашем случае процесс не менее интересен, чем результат. Для того чтобы корифеи боди-арта признали Вас своим, думаю, нужно также записывать все, что Вы едите. В случае юной анорексички с этим пунктом было просто: каждый день одно и то же – ничего. В Вашем же случае, боюсь, это будет несколько утомительно. Но не унывайте. Думайте о творчестве, которое должно быть единственным смыслом жизни художника.
Ваш друг
Амели Нотомб
Париж, 21/04/2009
18
С соответствующими изменениями ( лат.).