Форварды покидают поле
Шрифт:
Шесты он изготовил отличные, с углублениями для плеча, гладкие до блеска. Шарики для жонглирования у него вышли легкие и удобные, нашлась и старая дерюга для манежа. Тем временем подкрались сумерки. Дядька Панас глянул на небо и спохватился.
— Лесю, Лесю! — позвал он дочку, но никто не откликнулся.
Он снял со стены фонарь. Леси и след простыл, нигде не было и Степана. И чего только девчонки липнут к нему? Он тоже хорош — приехал, напился, наелся да еще вскружил хозяйской дочке голову.
Вместо
Днепр вздыхал глубоко и тяжело. Из дубовой рощи, темневшей на пригорке, доносилось лишь кукование, все остальное птичье царство уже смолкло. Лодка почти бесшумно шла меж камышей. Дядя Панас стоял в лодке, равномерно отталкиваясь одним веслом. Он греб с профессиональной непринужденностью опытного речника.
— Опоздал немного,— озабоченно сказал он. — Скоро пойдет «Софья» на Ржищев.
Вот первый бакен. В руках дяди Панаса вспыхнул огонек, через минуту язычок пламени замигал на воде...
Степан и Леся ждали на берегу. Их силуэты видны были издали, я даже успел приметить, как девчонка вырвала у Стенки свою руку.
ТАЙНА ЧЕРТОВОЙ ТРУБКИ
На ночь в хате осталась одна Леся. Мужчинам она постелила под яблоней. Умиротворенные, мы молча лежим и глядим в синий, разукрашенный золотыми блестками полог неба.
Яблоки пахнут медом. Их много на теплом от дневного зноя земле, поэтому есть их не хочется.
Дядька Панас закуривает, Степка тоже тянется за табаком.
— Раненько, хлопцы, пошли вы в люди,— вздыхает усач.
— А вы, дядька Панас, когда начали курить?
— Я и не помню, бес його знает. Та я, козаче, не о том. В трудную пору живем, вот что. Вороне где ни летать — на свалке сидеть, а человеку надо свое место в жизни знать. А вы что ж, хлопцы, так нищими и будете ходить по свету, с протянутой рукой? Я так думаю — заработанный сухарь лучше краденого бублика.
— Мы чужого не берем,— попытался оправдаться Саня.
— А птица? — в упор спросил дядька Панас. — Сколько тебе, хлопче, лет?
— Шестнадцать,— ответил Саня.
— А я в семнадцать уже воевал и кричал: «Даешь мировую революцию!» Нашей дивизией командовал сам товарищ Якир. А было ему тогда двадцать лет.
— Не может быть!
— Факт! — подтвердил Степка. — Мой батя то же самое говорил. Он с Якиром, как родные братья, под
одной шинелькой спали. Сам товарищ Якир перед строем полка подарил бате кожаные штаны и комиссарскую куртку.
Дядька Панас приподнялся. В темноте светлячком горела его самокрутка, сам он походил на грозную, причудливую тень.
— Як звуть твого батька? — настороженно спросил он.
— Андрей Васильевич.
— Фамилию спрашиваю!
— Головня.
— Ой, лишенько! Може, ти, хлопче, брешеш? — Он встал и подошел к Степке.— Головня, кажеш? Так Головня ж мой командир взвода,
На радостях он обнял Степку и поцеловал его в щеку и в нос, потом начал обстоятельно описывать внешний облик Андрея Васильевича, его привычки, манеры, крутой нрав и несокрушимую волю.
— Ось вам хрест,— костей бы от меня не осталось, если б не комвзвода Головня. Це ж он спас меня под Копылкой! — и хлопнул себя по культе.
Усевшись и поджав под себя единственную ногу (на ночь дядя Панас снимал деревяшку), он стал живо рисовать перед нами картину той ночи. Бой уже давно отшумел, а на лесной опушке обескровленный, без сознания лежал с развороченным коленом молодой Панас Скиба. Пришел он в себя по дороге в полковой лазарет, когда нес его на спине комвзвода Головня.
Слушая дядю Панаса, я, честно говоря, завидовал ему и Степкиному батьке. Тихая теплая ночь стояла вокруг, будто и она слушала повесть о героических событиях недавних лет.
Степка сидел, разинув рот. Он боялся шелохнуться и пропустить хоть слово из рассказа живого свидетеля славы его отца. Если мы с Санькой пытались задать вопрос, он сердился и отмахивался руками, точно от назойливых мух.
— Прощалися мы с комвзвода в лазарете. Почеломкались, и подарував я йому на память чудернацькую люльку. Нашел я ее в панском имении. Чубук у той люльки длинный, а чашечка сделана как чертова морда. Закуришь люльку, а у черта очи светятся.
Я на месте Степки удавился бы: как же он, гад ползучий, отдал революционную трубку тому зеленовцу в Триполье!
А дядько Панас, ничего не подозревая, продолжал:
— И сказал мне на прощанье комвзвода Андрей Головня: «Нет, не лихая наша доля, Панасе. Счастливые мы есть люди, революции бойцы, и нам на роду написано покончить с мировой контрой, матери ее черт!» Да не всё мы сделали, Андрей Васильевич. Доведется вам, хлопчики, поднимать клинки на мировую буржуазию. «По коням!» — скажет Степан Головня, и зацокают копыта, зазвенит лихая конармейская песня, и пойдет эскадрон рысью аж до самой Варшавы.
Верилось, что именно мне, Степке и Саньке самой судьбой начертано покончить с Керзоном, Пилсудским и Хорти.
Небо широко и привольно раскинулось над миром, где люди все еще страдают, голодают, мечтают о счастье...
— А теперь батя другое твердит,— сказал Степка. — Мировую гидру, говорит, на «ура» теперь не возьмешь. Ты, говорит, Степка, учись, в науке наша сила, в труде наша победа.
— Вот ты и трудишься,— заметил Саня.— На бирже труда...
— До чего ж ты еще несознательный элемент! Советская власть ни братов, ни сестер ни имеет пока, факт. Никто нам не помогает. Мировая буржуазия шиш нам показывает. Сами с разрухой покончили, сами строить начинаем. А тебе подай все готовенькое.