Франц Кафка
Шрифт:
«Дневник» побуждает Кафку к терзаниям. Недоверие к самому себе будет расти, остатки энергии будут исчезать. Эта глава могла бы называться «Вызревание краха». Начнет развиваться невроз, долгое время протекавший скрытно. В предыдущие годы он оставался под контролем или был скрыт благодаря, несомненно, всем любовным приключениям без последствий, а также благодаря, может быть, новизне работы. Теперь установилась рутина, будущее кажется таким же мрачным, как и настоящее. Гораздо позднее, лишь за несколько месяцев до смерти, Кафка напишет Максу Броду, вспоминая путешествие, которое они совершили вместе в 1911 году по Северной Италии: «Если я не пишу тебе, это вовсе не потому, что я не стремлюсь снова найти с тобой откровения, такого, которого, как мне кажется, у нас больше не было со времени итальянских озер (есть определенный смысл в том, чтобы сказать об этом, потому что между нами тогда была эта поистине невинная невинность, которая, может быть, не заслуживает того, чтобы испытывать по ней ностальгию), но силы зла лишь слегка облизывали проходы, заранее радуясь, что позднее ворвутся через них».
На первых страницах «Дневника» в записи от 28 мая 1910 года мы читаем». «Я занимаюсь гребным спортом, езжу верхом, плаваю, загораю. Вследствие этого мои икры в хорошем состоянии, бедра выглядят неплохо, живот тоже, но грудь уже имеет жалкий вид». Это констатация хорошего здоровья и в то же время тревоги за будущее.
15 августа следующего года он находит утешение в том факте,
Вот таким был Кафка по отношению к литературному творчеству и по отношению к своему телу. Пора сказать, каков он был с другими людьми, на работе, в семье, в отношениях с женщинами, с друзьями.
Тяготы работы не изменились по сравнению с предыдущими годами, когда он был привязан в Праге к своему рабочему столу или когда его посылали в провинцию для инспекций или экспертиз. «До тех пор, — говорит он, — пока я не свободен от работы в конторе, я попросту потерян, это для меня совершенно ясно. Речь идет лишь о том, чтобы, насколько это возможно, высоко держать голову, чтобы не утонуть». Как писать литературное произведение, когда каждую минуту тебя прерывают требования профессии. Такая двойная жизнь может довести до сумасшествия. Подобные соображения осаждают его постоянно. Однажды, впрочем, у него возникает противоположная мысль: он задается вопросом, хватит ли у него энергии посвятить всю свою жизнь литературе. В записи от 14 декабря 1911 года читаем: «Сегодня я поймал себя на мысли, что мог бы быть весьма удовлетворен своим настоящим положением и что я должен остерегаться того, чтобы высвободить все свое время ради литературы. Едва я принялся рассматривать эту мысль поближе, как перестал считать ее удивительной и она мне показалась уже привычной». И, несомненно, он говорит правду: литературное творчество сопровождается для него такими нервными издержками, что он не может, не рискуя своим здоровьем, уделять ему еще больше времени. В этой столь беспорядочной жизни работа, вопреки ее тяготам, является элементом стабильности: она и неудобство, но одновременно и противовес. Кафка ее проклинает, но и находит в ней также удобные отговорки.
Отношения Кафки с семьей ухудшились, об этом уже говорилось, после того как стали осмысленными и ясными. Эти годы в сущности становятся для него годами начала семейной драмы. Но главным событием в этой области является открытие асбестовой фабрики. Старшая из сестер Кафки к концу 1910 года вышла замуж за некоего Карла Германна, торговца, который станет любимым зятем Германа Кафки. Франц, как он пишет Максу Броду, без особого труда «переварил» своего нового родственника. Но к концу 1911 года Карл Германн решает открыть в Жижкове, пригороде Праги, асбестовую фабрику. Уступая давлению своих родителей, которые не прекращали упрекать его в том, что он зарабатывает слишком мало, Франц Кафка соглашается участвовать в предприятии и с этой целью занимает деньги у своего отца. Он участвует с Карлом Германном в составлении контракта у адвоката, и, похоже, в ходе этих переговоров рождается антипатия между зятем и шурином: «Я изучал лицо Г., который повернулся в сторону адвоката, — говорится в «Дневнике». — Враждебность этого рода должна легко возникать между двумя людьми, которые обычно не привыкли задумываться над их взаимоотношениями и в результате сталкиваются между собой из-за любого пустяка». Есть все основания полагать, что инициал Г. означает здесь Карла Германна. Но, как бы там ни было, Кафка становится совладельцем фабрики, в которой он ничего не понимает, и оказывается втянутым в это дело в гораздо большей степени, чем мог предполагать вначале. Его принуждают — отец посредством упреков, зять посредством молчания, сам он чувством вины — в послеобеденное время контролировать работу предприятия, которое функционирует плохо и для которого Карл Германн вскоре должен будет искать новые капиталы. Кафка повинуется, идет на фабрику, где сразу же отмечает тяжелые условия труда рабочих (общеизвестно, что работа с асбестом тяжела и опасна). Так он оказывается вовлеченным в новую тяжелую работу, которая обременяет его больше всех других, поскольку он чувствует здесь свою полную некомпетентность. Однажды в отчаянии он даже помышляет выброситься из окна, о чем пишет Максу Броду, который предупреждает его мать. Это тот случай, когда она, впервые обнаружив грозящую ее сыну опасность, соглашается разыгрывать комедию, убеждая Германа Кафку в том, что его сын каждый день после обеда отправляется в Жижков. С грехом пополам фабрика будет работать до 1917 года, письмо Максу Броду датировано 8 октября 1912 года.
Что остается делать Кафке, остро ощущающему, как угасает его способность творить, расшатывается здоровье, все более ненавистными становятся семейные отношения («Ненавижу их всех подряд», — пишет он Максу Броду в письме от 8 октября 1912 года).
Какова его половая жизнь? Каковы его любовные связи? Дневник сообщает о посещениях борделей — в Милане, в Париже, но они, можно сказать, вызваны прежде всего любопытством туриста, а также в Праге в конце сентября 1911 года. Немного позднее образы борделя преследуют его во сне: ему снится, что он ласкает бедро проститутки и внезапно обнаруживает, что все ее тело покрыто гнойниками. Этот сон не дает достаточного основания для немедленного заключения о его страхе перед плотью. Тем не менее Кафка отмечает в декабре 1911 года в одной из записей полное отсутствие желания: «Прежде, —
Это время, когда тема холостяка внезапно выходит на первое место в «Дневнике» и в творчестве. Кафка предпочитает стремиться к семейным устоям, к жизни, похожей на ту, что называют «буржуазной», по которой можно плыть, как на хорошем корабле, «с пеной впереди и следом за кормой». Когда однажды он видит зрителей, которые выходят из театра, застегивая свои пальто и убирая бинокли, он завидует тому, что они возвращаются к себе в свои уютные интерьеры (будь они даже, добавляет он, освещены одной свечой, этого вполне достаточно, чтобы отправиться спать). И параллельно он рисует образ холостяка, который возвращается к себе домой, неся с собой ужин, в застегнутом рединготе, в шляпе, надвинутой на глаза, «с фальшивой улыбкой, которая защищает его рот так же, как пенсне защищает глаза», вынужденный нескромно искать убежища в доме других, любоваться детьми других, оставаться запертым в своей пустой комнате. Кафка теперь убежден, что его ждет именно такая судьба. В лучшем случае, думает он иногда, что женится годам к сорока на какой-нибудь дурнушке, на «старой деве со слегка выступающими вперед зубами, открытыми верхней губой». Но чаще всего он не удостаивает себя даже незавидной участью такого рода; он знает, что останется одинок. Когда адвокат, составляющий контракт относительно асбестовой фабрики, приходит к Кафке, чтобы уладить юридические вопросы, на случай если у него появятся жена и дети, Кафка замечает перед собой стол с двумя большими креслами и одним маленьким: «При мысли, что я никогда не смогу занять эти или другие сидения со своей женой и своим ребенком, меня с первой же минуты охватило отчаянное желание такого счастья». Чтобы убедиться в своем злополучии, он повторяет слова, только что сказанные ему его другом Исхаком Лёви, а именно, что согласно Талмуду «мужчина без женщины не человек». 27 декабря 1911 года он пишет: «Несчастный мужчина, который должен остаться без детей, ужасно замкнут в своем несчастье. Никакой надежды на возрождение, никакой помощи в ожидании лучшей участи. Он должен идти своим путем, отмеченный несчастьем». Время пустых амуров прошло; Кафка понял, что он столь же мало способен к любви, как и к музыке. И с трезвостью суждений, составляющей его силу и его несчастье, 3 января 1912 года — дата, достойная быть выделенной, — он пишет: «Я не могу выносить никакую женщину, которую любил бы».
Но не только в отношении женщин он открывает свое одиночество — он ощущает его по отношению ко всем. Он стал неспособен, по собственным словам, смотреть людям в глаза, когда его начальник в бюро обсуждает с ним какое-либо дело, очень скоро перед ними возникает легкое ощущение горечи, из-за которого они перестают смотреть друг на друга: «Я пытаюсь этому противостоять, ускоряю скольжение моего взгляда, концентрирую его по преимуществу на его носу и на тенях вдоль щек, мне часто удается удерживать лицо в его направлении, лишь стискивая зубы и поворачивая язык во рту».
Он вменяет себе в вину безразличие, бесчувственность, обвиняет себя в бессердечии: «В течение двух дней, — пишет он в начале 1912 года, — я отмечаю в себе, когда того хочу, холодность и безразличие. Вчера во время прогулки малейший шум на улице, беглый взгляд, брошенный на меня, любая фотография в витрине казались мне более важными, чем я сам». Он испытывает чувство, что терпит крах во всем, что предпринимает. Он не умеет обращаться с детьми, которые лишь раздражают его. Так, рождение его племянника Феликса, сына Элли, для Кафки всего лишь причина непристойного шума в доме; обрезание ребенка он описывает со смесью любопытства и отвращения. Ему кажется, что он видит, как мир закрывается перед ним: «В воскресенье пополудни, перед тем как войти в дом Макса, после того как я обогнал трех шедших по улице женщин, я подумал: «Есть еще один или два дома, где мне есть что делать. Женщины, идущие позади в воскресный полдень, могут еще увидеть, как я вхожу спешным шагом в арку для работы или беседы, с каким-то определенным намерением. Нет уверенности, что это будет длиться еще долго» (31 октября 1911 года). И еще в декабре 1910 года: «Я каменный, я свой собственный могильный камень». Именно о погружении в одиночество рассказывает «Дневник» в течение этих долгих месяцев. Постоянно обращенный на себя взгляд, упражнения в писании, даже или в основном, если он обращается к нему только в страдании, ускоряют это добровольное заточение. Во всей литературе, несомненно, найдется мало страниц, сравнимых с этими торопливыми записями, которые не предназначались для прочтения.
«А дружба?» — последует вопрос. Разве верный, незаменимый Макс Брод ничем не мог помочь Кафке? Кафка никогда не ставит под сомнение талант Макса Брода, а тот убежден в гениальности Кафки, оба они питают друг к другу безукоризненную нежность, и, по-видимому, у них нет никаких секретов друг от друга. И тем не менее, когда Макс Брод много времени спустя, после того как напишет биографию своего друга, обнаружит «Дневник» Кафки, он будет поражен, столкнувшись с такими потемками, о которых и не подозревал. Он изобразил Кафку озабоченным, но полным жизни, пребывающим в поисках равновесия и мудрости. Он увидел в его творчестве «настольную книгу положительной жизни», а «Дневник» неожиданно раскрывал перед ним безысходные сомнения, тяжелый невроз, планы самоубийства. Этот промах, который ему потом столь несправедливо ставили в упрек, несомненно, был неизбежен. Кафка в отношениях с друзьями отличался деликатностью и юмором, но в нем были темные зоны, столь глубокие, что туда нелегко было открывать доступ его близким и более всего доброму Максу Броду, с его золотым сердцем и его неизлечимым оптимизмом. У дружбы были свои границы, которые Кафка чутко улавливал. Однажды, чувствуя ко всему безразличие и пребывая в плохом настроении, он признает себя неспособным описать Максу Броду состояние, в котором находится, «так как именно там, — пишет он, — находятся вещи, которые он никогда как следует не понимает». И добавляет: «Следовательно, я должен был быть неискренним, что и испортило все. Я был столь жалок, что предпочел говорить с Максом, когда его лицо было в тени, хотя мое было целиком освещено и на нем можно было прочесть гораздо больше /…/. На обратном пути после расставания меня мучили угрызения от лицемерия и страдания от сознания его неизбежности. Намерение подготовить специальную тетрадь, посвященную нашим с Максом отношениям. Все, что не записано, остается мельтешить перед глазами, и таким образом случайность оптических впечатлений определяет общее суждение». Кафка никогда не вел такую тетрадь, но позднее он напишет Фелице Бауэр: «Макс плохо разбирается во мне, а когда разбирается хорошо — значит ошибается».
В том же письме Фелице Бауэр, в котором он высказывает это суровое суждение о своих отношениях с Максом Бродом, он пишет: «Мы никогда не были столь близкими, как во время путешествия». Следует сказать несколько слов о путешествиях, бывших в эти мрачные годы редкими светлыми моментами в жизни Кафки.
В 3910 году Кафка смог уйти в отпуск в октябре, поскольку генеральная проверка категорий риска в Агентстве потребовала его обязательного присутствия в бюро в течение летних месяцев. В октябре вместе с Максом и Отто Бродами он отправился в Париж, но фурункулезное воспаление вынудило его покинуть обоих друзей и поспешно вернуться в Прагу. Здесь он прошел курс лечения, затем в декабре отправился сам в Берлин провести остаток отпуска.