Франц Кафка
Шрифт:
О Якобе Гордене, например, Кафка однажды написал, что он был, по-видимому, лучше других, потому что у него было больше подробностей, больше порядка и больше логики в этом порядке; зато у него больше не было непосредственного иудаизма, буквально созданного раз и навсегда, который встречается в других пьесах.
Так Кафка оказывается вброшенным в новый мир. Он впервые сталкивается с социальной средой, в которой чувствует себя непринужденно. Разумеется, у него нет никакого шанса войти в нее, настолько он другой. Это вроде экскурсии в экзотический мир, но в то же время какая-то часть его самого захвачена этим миром, часть, о которой он не знал или которой пренебрегал. Душевная потребность влечет его к этим паяцам, он влюбляется в актрис. Что касается одной из них, маленькой мадам Клюг, специализировавшейся на ролях травести, речь может идти лишь об искренней дружбе. Зато в отношении мадам Чиссик — налицо любовное увлечение. Он зачарован ее красотой, реальной или которой он ее наделяет и которую описывает в восхищенных портретах: «У мадам Чиссик выпуклости на щеках по соседству со ртом. Отчасти это от впалости щек, вызванной голодом, родами, переездами, театральными представлениями, отчасти также от исключительно крепких мышц, которые развились, несомненно, в результате театральных выражений ее большого рта, явно тяжелого от рождения /…/. Тело у нее большое,
Не будем путать чувства Кафки к мадам Чиссик с чувствами, которые он несколько месяцев спустя испытает, или сделает вид, что испытает, к малышке Маргарет Кирхнер в Веймаре: в одном случае это всего лишь игра, в другом — любовная страсть. Но страсть крайне необычная: мадам Чиссик — безупречная супруга, мать двоих детей. Кафка посылает ей букеты, даритель которых всегда остается ей неизвестным. Она абсолютно не догадывается об этой любви, что, несомненно, является одной из причин этой странной страсти: Кафка поддался ей лишь потому, что знал о ее безнадежности, одновременно реальной и воображаемой. Он не мог не знать этого: «Я надеялся, — пишет он, — немного удовлетворить свою любовь букетом цветов, но это был напрасный труд. Возможны лишь литература или совокупление». «Я не пишу об этом, — добавляет он, — потому что этого не знал, но предостерегаю, поскольку частые совокупления хороши лишь, когда об этом пишешь». В этот период 1911 года он отвергает совокупление, а литература отвергает его. Он остается в данный момент в промежутке, лишенном содержания. Он может только мечтать.
Во время пребывания актеров в Праге он гуляет с ними, приглашает их в рестораны, содействует их планам, разделяет их заботы, буквально принимает участие в их жизни. В последние недели Кафка встречает Исхака Лёви, руководителя труппы. Лёви был воплощением богемного и авантюрного духа, врагом любых правил и любого принуждения. Он рассказывает Кафке, что в возрасте четырнадцати лет, будучи не в состоянии больше выносить постоянные упреки отца, он покинул родную деревню в Польше и один уехал в Jeschiwe, известный талмудический колледж, где провел десять дней, прежде чем вернуться домой. В глазах Кафки Лёви — образ свободы. В нем уже давно признали главный прообраз «друга из России» в «Приговоре», старого товарища, «явно зашедшего в тупик человека», которому «можно посочувствовать, но помочь нельзя», ведущего вдалеке темную и полную опасностей жизнь. Следовательно, он противоположность Кафки, каким мы его видели в предыдущей главе, стремящегося к созданию семейного очага, супружеской надежности, Кафки, который столь часто ставил себе в упрек чиновничью робость? Это не столь ясно. Ему также присущи страх омещанивания, ненависть к рутине, вкус к анархической свободе. Карл Росман, герой американского романа, конечно, не очень счастлив, когда пребывает в компании двух негодяев, которые его эксплуатируют, но он столь же ненавидит все убежища, которые предлагает ему судьба: дом дяди миллиардера, пристанище в отеле «Оксиденталь» с материнской протекцией, которую он находит в лице главной кухарки, и с несколько приторной нежностью, предлагаемой ему маленькой Терезой. Он без конца балансирует между моральным комфортом и свободой, между оседлостью и беспорядком. В дилемме подобного рода Кафка хотел бы видеть свою собственную жизнь, это образ, на который он хочет походить. Исхак Лёви — это его нечистая совесть, он призыв к приключению, к изгнанию, к опасности, он вечный холостяк.
Кафка нашел друга в этом негативе самого себя. Он тратится на него. Сионистские круги, в частности ассоциация Бар-Кохба, заботящиеся о распространении знания древнееврейского языка, не питают особых симпатий к фольклору идиш. Кафка добивается их доброго расположения и организует с их помощью чтение Лёви в еврейской ратуше. Надо организовать пропаганду, продать билеты, утрясти все технические вопросы — Кафка занимается всем этим. Было договорено, что Оскар Баум возьмет на себя труд представить автора, но в последний момент он отказывается от этого. Кафка, охваченный страхом, должен подготовить вступительный текст, который находится теперь среди его произведений под названием «Речь о языке идиш». Вечер состоялся 18 февраля 1912 года и имел успех. Но расходы на организацию оказались такими, что для артиста осталась лишь смехотворная сумма, недостаточная для того, чтобы оплатить ему обратную дорогу до Варшавы. Кафке приходится еще договариваться с еврейской ратушей о сокращении платы за освещение, что ему удается, и Лёви в результате получает некоторую выгоду от этого мероприятия.
Впоследствии отношения между Лёви и труппой испортились, и он отказался от руководства ею. Кафка старался сохранить с ним какой-то контакт, но это было нелегко: все более несчастный, подтачиваемый болезнью и, похоже, еще и употреблением наркотиков, Лёви становился все более неуловимым. Письма, которые адресовал ему Кафка, утеряны, за исключением одного. Нашлась также одна из записок Лёви, отличающаяся живописной орфографией.
Спустя много времени Кафка однажды встретил его в Будапеште. Он побуждал его написать воспоминания, но, по-видимому, надо было заново составлять текст на немецком языке, чтобы можно было отдать его в печать. Кафка взялся за это и переписал четыре или пять страниц, которые теперь можно найти в сборнике «Свадебные приготовления в деревне» под названием «О еврейском театре».
После этого след Лёви окончательно теряется, что кладет конец дружбе между ним и Кафкой. Они общались только несколько недель, но этого оказалось достаточно, чтобы перед Кафкой открылись новые горизонты. Это Лёви дал ему понять, что жалкие Jeschiwes, пансионеры
Через актеров кафе «Савой», свободных от верований и обрядов, Кафка только что открыл для себя, чем был иудаизм и чем он еще, может быть, является. Он вспоминает истории, которые еще рассказывают в семье о его дедушке и бабушке и более далеких предках. Он начинает интересоваться историей евреев, и, будучи очень невежественным в этой области, он обращается к известным популярным работам — к «Истории еврейско-немецкой литературы» Пинеса, пятьсот страниц которой он читает на французском языке, «жадно, внимательно, с торопливостью и удовольствием, которых никогда не находил в других книгах»; к «Популярной истории евреев» Генриха Гретца, три толстых тома которой он проглатывает за несколько дней, а также к другим трудам.
Отныне иудаизм является его горизонтом, но не более того. Когда он в первый раз встретит Фелицу Бауэр, он предложит ей отправиться с ним в Палестину, но не для того, чтобы там осесть, а, несомненно, лишь для того, чтобы познакомиться со страной. Был ли это серьезный план? В этом позволительно усомниться. Вероятно, это была всего лишь салонная болтовня, от которой год спустя он несомненно бы воздержался. Он открывает иудаизм, но остается совершенно чуждым сионизму: то, что он ищет, не есть поиски корней, он ищет освобождение, будущее, мечту. Когда несколько лет спустя он встретит двух чудотворных раввинов, то в рассказ об этом событии не откажется подмешать к любопытству и уважению иронические или скептические нотки. Именно так он всегда и жил. Так, например, если говорить о догме, которая никогда не ставится им под сомнение, это, конечно же, достоинства натуризма, что не мешает ему описывать с сарказмом, лишенным злобности, лица его компаньонов по лечению. Он нуждается в том, чтобы между им самим и его убеждением всегда оставалась дистанция, которая позволяет прибегать к юмору.
VIII
Фелица I
«Как удержать человеческое существо посредством простых слов, написанных на бумаге?..»
Конец лета 1912 года. Прошло шесть месяцев с тех пор, как уехали артисты. Прекрасные дни в Веймаре с Максом Бродом закончились. Асбестовая фабрика требует забот больше, чем когда-либо. Карл Германн уехал в деловую поездку, нужен кто-то, кто занял бы его место. Литературная продукция по-прежнему остается очень незначительной. В «Дневнике» читаем 10 августа: «Ничего не писал»; 11-е: «Ничего, совсем ничего»; 15-е: «Бесполезный день. Я сонный, смущенный»; 16-е: «Ничего ни на работе, ни дома». Но в то же время идет подготовка маленькой книги, которую собирается издавать Ровольт: тридцать одна несчастная страница, которые радуют Макса Брода, но приводят в отчаяние Кафку. Двое друзей советуются относительно упорядочения рассказов. Кафка еще исправляет то тут, то там тексты, которые ненавидит. Это обычные несчастья, к ним теперь добавляются другие. Макс Брод, давно имеющий связь с Эльзой Тауссич, вскоре собирается на ней жениться — свадьба состоится в феврале 1913 года. Женатый друг, как немного спустя скажет Кафка в «Приговоре», больше не друг. Одиночество усугубляется. В свою очередь обручается его вторая сестра Валли. Это не та из его сестер, с которой он наиболее близок, Валли — портрет его матери; она рассудительна и послушна, ей всегда удавалось избегать скандалов с отцом. Дело не в этом, просто семейный очаг дает чуть большую трещину. Уже некоторое время семейство Кафки навещают свахи; теперь же решение принято: Валли выйдет замуж за Йозефа Поллака. Один Франц останется холостяком? В «Дневнике» от 15 сентября, день помолвки Валли, есть загадочная фраза: «Предчувствие единственного биографа». Кто этот единственный биограф — Бог или судьба? Хочет ли Кафка сказать, что его судьба предопределена всей вечностью и что тщетно пытаться сломить это предначертание? Из Мадрида как раз приезжает дядя Альфред Лёви. Несомненно, он приехал, чтобы присутствовать при помолвке своей племянницы, и Кафка расспрашивает его о холостяцкой жизни, о том, как ему удается жить, не погибая от тоски.
В тот день была записана еще одна странная фраза: «Любовь между братом и сестрой — повторение любви между матерью и отцом». Не является ли это признанием в кровосмесительном чувстве? Это было бы трудно отрицать, тем более, что вскоре эта тема возобновляется в «Превращении»: «в поисках неизведанной пищи» Грегор Замза хочет наброситься на свою сестру и «поцеловать ее в шею, которая у нее оставалась обнаженной, без воротничка или ленты». Подверженный причудливым приступам своей чувственности, Кафка удивляется им и отмечает это в «Дневнике». В этот период полного целомудрия становятся понятными отклонения инстинкта; было бы нелепо желать набросить на эти чувства покров Ноя. Но еще более нелепо было бы выводить отсюда неизменную черту натуры Кафки. Кровосмесительный порыв, который не ускользает от проницательного наблюдателя, лишенного предубеждения и жалости к Кафке, не может рассматриваться как устойчивый компонент его индивидуальности.