Франция в эпоху позднего средневековья. Материалы научного наследия
Шрифт:
Кстати, именно за то, что куртуазная любовь легко может ввергнуть женщину в грех, против нее в нравоучительной литературе, обращенной к женщинам и девушкам, звучат настоятельные предостережения, хотя при этом всячески внушается мысль о необходимости куртуазности. Так поступают рыцарь де Ла Тур Ландри в своих назиданиях дочерям и Кристина Пизанская, которая в своих многочисленных сочинениях выступала в защиту женщин как от антифеминизма христианского и овидианского толка, так и от поползновений на женскую честь и совесть, проявлявшихся в куртуазной, внебрачной любви. По ее мнению, «всякая честная и добропорядочная женщина должна выглядеть как самое приятное для глаз существо на свете. И в то же время в душе такой женщины сидит игла страха перед согрешением и покаянием, хотя она не может пренебречь необходимостью оставаться спокойной, сдержанной и уважительной».{150}
В
Весьма симптоматично, что этот анонимный автор столь неопределенен при указании объекта любви (chose aim'ee). Для него важна сама любовь, предмет же любви, под которым он все же подразумевает женщину, может быть «красивой или уродливой, высокой или маленькой»,{153} но отнюдь не обязательно благородной дамой. Таким образом, любовь, подобно куртуазности, также выходила за сословные границы. Но ее наивысшая ценность заключалась в способности поддерживать благородные добродетели, охранять достоинство и честь рыцаря.
Как бы там ни было, и куртуазность, и любовь, как и куртуазная любовь, в моральном плане играли преимущественно вспомогательную роль при фундаментальных рыцарских достоинствах и этических понятиях, какими были честь, слава, верность. Условно их можно отнести к феодальным по происхождению. Зачатки их, правда, можно без труда обнаружить в нравах древних германцев, но полнокровными они стали в феодальную эпоху, в условиях развития вассально-сеньориальных отношений и феодального права.
Кардинальным в этом этическом кодексе было понятие чести. Своим происхождением оно обязано было чрезвычайно развитому чувству сословного, а также личного, опосредованного принадлежностью к высшему сословию, достоинства. В свою очередь, последнее питалось не столько сознанием власти и силы, сколько сознанием своего права. Именно западноевропейское феодальное право с характерной для него взаимообразностью прав и обязанностей сеньора и вассала, исключавшей безоговорочное повиновение последних, обеспечивало тот сравнительно высокий уровень правосознания, благодаря которому только и могло развиться чувство достоинства, доходящее до гордыни. Это не значит, однако, что между правосознанием, достоинством и честью была прямая причинно-следственная связь. В конце концов и то, и другое вытекало из определенной ментальности. Но правосознание и собственно право оформились раньше и потому послужили важным побудительным стимулом к подъему этического самосознания рыцарской знати.
Необходимо заметить, что чувство достоинства и гордости не находило отчетливого понятийного выражения в рыцарской этике, хотя несомненно, что оно имплицитно было присуще таким рано оформившимся понятиям, как доблесть, храбрость или щедрость. Понятие чести, более всего отвечавшее гордости и достоинству, формировалось медленно. Оно ясно зазвучало, выделяясь из прочих добродетелей, начиная с XIV в. До этого времени доминирующим элементом в кругу рыцарских представлений была слава, увенчивающая жизнь рыцаря. С XIV в. происходит постепенная переориентация рыцарской этики от завоевания славы к поддержанию чести.
Слава и честь отнюдь не противостояли друг другу. Напротив, они легко и естественно соединялись, составляя зачастую неразлучную пару понятий, и даже совмещались. Во французском языке XIV–XV вв.
И дело в том, что в XIV–XV вв. центр тяжести в амбивалентном понятии чести стал смещаться в сторону его нравственного значения, и честь все более рассматривалась как наиболее ценное достояние рыцарей и вообще благородных людей.
Ален Шартье, перебирая добродетели благородных людей, в первую очередь говорит о верности, но лишь потому, что, по его мнению, она наиболее древняя и послужила причиной выделения знати. Затем он сразу переходит к чести, которая «является сокровищем Благородства, ее казной и личным богатством, коего должно алкать благородное сердце; ибо кто теряет Честь, тот сразу же оказывается низверженным и лишенным доброго имени и хвалы и покрытым презрением. Когда нет Чести, исчезает Знатность, и благородное сердце страдает и плачет от Стыда, Грубости и Низменных чувств, ибо Честь пресекает бесчинства и оскорбления, прокладывает путь к Доблести, побуждает добрых людей к тому, чтобы возвыситься, и наделяет их чувством меры и радостью, куртуазной речью и верностью данному слову». Завершает он это рассуждение обращением к благородным людям: «Более всего помните о том, что Честь — это благо, превосходящее все остальные».{154}
Для Шартье честь — корень всех нравственных достоинств. Он не выделяет славу (bon renom) в особое достояние, но отмечает, что к ней более всего побуждает военная доблесть: «Слава — это сокровище Доблести, ее достояние, и Доблесть жаждет ее более всего».{155} Тем не менее на доблесть он возлагает не столько заботу о славе, сколько заботу о поддержании чести, и поэтому в стихе, посвященном доблести, в качестве рефрена идут слова: «Лучше честная смерть, чем жизнь во стыде».{156}
Жеффруа Парижский, предполагаемый автор стихотворной хроники, посвященной французскому походу во Фландрию в начале XIV в., влагает в уста, рыцарей ту же мысль: «Лучше с честью умереть, чем жить в бесчестье»{157}. Надо полагать, что она стала в XIV в. своего рода максимой, свидетельствующей об укоренении нравственного понятия чести и все большей озабоченности о ее сохранении.
Слава при этом оказывалась в тени чести. Она была желательна, поскольку свидетельствовала о высоких достоинствах человека, память о которых способна пережить его самого. Мишо Тайеван, поэт первой половины XV в., определяя свойства благородства, пишет, в отличие от А. Шартье, и о славе (bon renom), правда, в последнюю очередь, что «она служит и при жизни и после смерти всем, кто ее заслужил, удерживая память о всех благих делах… и если тело умерло и жизнь ушла, о человеке благородном и высокого происхождения все же добрая молва не оскудевает».{158} Однако слава ставится в зависимость от чести, и не столь важной может представляться слава, обретенная в военных победах, сколь поддержание чести.
В сознании высшего сословия нравственное понятие чести прокладывало себе путь в условиях весьма устойчиво сохранявшегося представления о чести как почете и славе. И дело не столько в том, что само это понятие было изначально амбивалентно и бессознательно употреблялось в том или ином значении. Важнее то, что одни писатели проявляли явную приверженность к первому значению, как Ален Шартье, и для обозначения славы подбирали иное слово, другие же, как Жан Фруассар, отдавали дань второму. Для последних честь, как правило, — результат какого-либо, чаще всего военного, действия, завершившегося успехом. Это свидетельствует о наличии в общественном сознании по крайней мере двух тенденций толкования чести. Одна была прагматической, вторая же — этической, которая в XV в. нашла свое убедительное выражение, например, в статутах рыцарского ордена Св. Михаила, основанного Людовиком XI в 1469 г. Хотя в преамбуле к статутам дан весьма нетрадиционный перечень рыцарских достоинств (здравый смысл, храбрость, благоразумие и др.) и честь среди них не упомянута, целый ряд статутов посвящен именно тому, чтобы оградить честь рыцарей ордена «от хулы и позора». В них рассматриваются конкретные обстоятельства, при которых возникает угроза чести рыцарей из-за их принадлежности к королевскому ордену, и разрешается им поступать так, чтобы выйти из той или иной ситуации с честью. Например, в случае войны короля с их «естественными сеньорами» они могут защищать своих сеньоров против короля.