Французская сюита
Шрифт:
Однако, несмотря на ненависть, которую свекровь питала к невестке просто потому, что та находилась рядом с ней, а ее дорогой сыночек за колючей проволокой, несмотря на все, что она могла почувствовать, предугадать, ощутить, ей и в голову не могло прийти, что Люсиль и немец могут питать друг к другу нежные чувства. В конечном счете каждый судит по себе. Скупцу в каждом поступке чудится корыстолюбие, сластолюбцу — тайное сладострастие. Для мадам Анжелье-старшей немец вообще не мог быть человеком, он был воплощенной жестокостью, коварством, ненавистью. Ей и в голову не приходило, что другие могут на немцев смотреть иначе. Представить себе, что Люсиль способна влюбиться в немца, для нее было так же невозможно, как вообразить соитие с чудовищем — драконом, единорогом, василиском. Не думала она, что и немец может влюбиться в Люсиль, по ее представлениям, в немцах не было ничего человеческого. Она считала, что, пристально глядя на них, немец стремится лишь унизить обитателей оскверненного им французского дома, что он испытывает варварское удовольствие, видя в своей полной власти мать и жену французского военнопленного.
Но однажды и ее сердце озарилось радостью: немец, стоявший в полутемной прихожей, выглядел очень бледным, рука у него висела на перевязи. «Выставил напоказ», — осудила мадам Анжелье и несказанно возмутилась, услышав торопливый вопрос невестки:
— Что с вами, mein Herr?
— Упал с лошади. Сел в первый раз, конь норовистый, и вот…
— У вас больной вид, — продолжала Люсиль, вглядываясь в белое лицо немца. — Идите и ложитесь скорее.
— Пустяки, царапина, и к тому же… — Немец мотнул головой, обращая внимание Люсиль на проходящий под окнами полк. — У нас ученья.
— Как? Опять?
— Мы на войне, — ответил он.
Улыбнулся, простился кивком и вышел.
— Что вы делаете? — негодующе воскликнула свекровь, увидев, что Люсиль подняла занавеску и провожает взглядом удаляющихся солдат. — У вас нет ни малейшего чувства приличия. На улице, по которой проходят немцы, все занавеси должны быть опущены, и закрыты все ставни… как в семидесятом…
— Безусловно, когда войска входят в город. Но, будь мы верны традиции сейчас, когда немцы ходят под нашими окнами постоянно, мы сидели бы целыми днями в темноте, — не без раздражения отозвалась невестка.
Надвигалась гроза, и желтоватые мертвенные вспышки освещали поднятые вверх лица, открытые рты — солдаты вполголоса, словно бы сдерживаясь, приглушенно и размеренно выпевали песню, которая вскоре должна была загреметь сумрачным, мощным хором.
— Чудные у них песни, похоже, будто молитвы поют, — говорили местные жители.
Заходящее солнце облило кровавым пурпуром головы в касках, с ремешками под подбородком, серо-зеленые френчи и командира подразделения, офицера на лошади. Зрелище впечатлило даже мадам Анжелье.
— Было бы это предзнаменованием, — прошептала она.
Ученья закончились в полночь. Люсиль слышала, как открылись, потом затворились ворота. Узнала шаги офицера, он прошел по плиточному полу прихожей. Она вздохнула. Ей опять не спалось. Снова бессонная ночь. Она часто теперь не спала, а если засыпала, то видела во сне кошмары… В шесть она была уже на ногах. Но легче не становилось. Только пустые дни становились длиннее.
Кухарка доложила старшей и младшей Анжелье, что немецкий офицер вернулся совсем больным, утром к нему приходил полковой врач, обнаружил повышенную температуру и распорядился, чтобы тот придерживался домашнего режима. В полдень два немецких солдата принесли больному обед, но немец обедать не стал. Он заперся у себя в комнате, но в постель не ложился. Хозяйки слышали, как офицер расхаживает по комнате. Однообразный звук его шагов так угнетающе подействовал на нервы госпожи Анжелье, что она вопреки своей привычке сразу после обеда поднялась к себе, хотя обычно до четырех часов дня оставалась в столовой, занималась счетами или вязала — летом у окна, зимой у камелька — и только потом уходила к себе на второй этаж, где жила и где ни один звук не мог ее потревожить. Люсиль чувствовала себя свободной до той поры, пока на лестнице вновь не раздавались легкие шаги свекрови, она бродила наугад по дому, заглядывала в одну комнату, в другую и только потом тоже уходила к себе. Иногда Люсиль задумывалась, что делает свекровь, сидя в потемках, — окна у той были закрыты, ставни тоже, лампу она не зажигала. Значит, не читала. Впрочем, мадам Анжелье не читала никогда. Может быть, сидела и вязала в темноте? Шарфы для узников — длинные, прямые полосы — она вязала, не глядя, с уверенностью слепой. Или может быть, молилась. Или спала. В семь часов она появлялась снова, безукоризненно причесанная, прямая, молчаливая, одетая в неизменное черное платье.
В этот день и в последующие Люсиль слышала, как свекровь поворачивала ключ в замке своей спальни, и больше оттуда не доносилось ни звука; дом казался мертвым, тишину в нем нарушали только размеренные шаги немца. Но слуха мадам Анжелье-старшей они не достигали — ее оберегали толстые стены и обивка, что заглушала даже малейшие шорохи. Жила она в двух больших и темных комнатах, заставленных мебелью. Поднявшись, мадам Анжелье закрывала ставни, задергивала шторы, и в комнате становилось еще темнее, в темноте она усаживалась в большое кресло, обитое зеленым гобеленом, и складывала на коленях прозрачные руки. Глаза она прикрывала, и порой из-под век медленно, неохотно сочилась блестящая слезинка — скупая слезинка старости, узнавшей тщету и бесполезность всех жалоб на свете. Она вытирала ее почти что с яростью. Вставала и говорила сама с собой вполголоса. Она говорила: «Иди-ка сюда! Ты не устал? Опять ты бегал после завтрака с полным желудком; ты весь мокрый. Иди сюда, Гастон, сядь на свою скамеечку. Посиди возле мамочки, почитай мне. А хочешь, немножко отдохни, положи головку ко мне на колени». Она говорила и с нежностью гладила воображаемые кудряшки.
Нет, она не бредила, не сходила с ума, напротив, в эти минуты она прекрасно
Люсиль в эти первые минуты встречи исчезала, сын принадлежал только ей одной. Она целовала его, она плакала, потом приказывала кухарке принести обед повкуснее, приготовить Гастону ванну, а уж потом, не спеша, сообщала: «Знаешь, я недурно заботилась о твоем добре. Тебе ведь нравилась земля возле Этан-Неу? Так вот, я купила ее, она твоя. Купила луг у Монморов, тот, что граничил с нашим и виконт ни за что не хотел нам отдать. Но я не упустила благоприятной минуты и добилась, чего хотела. Порадовала тебя, да? Твое золото, серебряную утварь, фамильные драгоценности я спрятала в надежном месте. Всем занималась я одна, больше некому… Вот если бы твоя жена была мне помощницей… Но у тебя ведь один только друг, это я, не так ли? Я одна тебя понимаю. А теперь, сынок, отправляйся к своей жене. На многое не рассчитывай, она женщина холодная, упрямая. От меня обычно отделывалась молчанием. Но вдвоем с тобой мы управимся и научим ее послушанию. Ты имеешь право ее спросить: «О чем ты думаешь? Что у тебя на уме?» Ты — хозяин, ты вправе потребовать ответа. Иди к ней, иди. Бери от нее все, что тебе принадлежит по праву: молодость, красоту… Мне сказали, в Дижоне… Не стоит, сынок, любовницы обходятся дорого. Долгая разлука поможет тебе крепче привязаться к родному дому. Какие чудесные долгие дни мы проведем в нем вместе!..» Она встала с кресла и тихонечко пошла по комнате к двери. Она держалась за воображаемую руку, опиралась на плечо, о котором мечтала. «Пойдем, мы спустимся вместе. В столовой тебе уже приготовили перекусить. Ты исхудал, сынок, тебе нужно набираться сил».
Мадам Анжелье машинально отворила дверь и спустилась по лестнице. Да, вот так однажды вечером она выйдет из своей комнаты, спустится вниз и застанет в гостиной детей — Гастон сидит в своем кресле у окна, а жена возле него читает ему вслух. Таковы ее долг, ее роль в жизни — она должна оберегать покой мужа, развлекать его. Когда Гастон поправлялся после брюшного тифа, Люсиль читала ему вслух газеты. Голос у нее теплый, приятный, мадам Анжелье и сама иной раз слушала ее с удовольствием… Негромкий, низкий голос… И она его слышит… Сон ей, что ли, снится? Похоже, она в своих мечтах перешла грань дозволенного. Мадам Анжелье выпрямилась, сделала несколько шагов, вошла в гостиную и увидела в кресле, подвинутом к окну, врага, захватчика, немца — он сидел в своем серо-зеленом мундире, положив больную руку на подлокотник, с трубкой в зубах. Люсиль сидела рядом и читала ему вслух.
Несколько секунд царило молчание. Оба встали. Люсиль выронила из рук книгу, и та упала на пол. Офицер поспешно нагнулся, поднял ее, положил на стол и негромко сказал:
— Мадам, ваша невестка позволила мне составить ей ненадолго компанию.
Старая женщина, смертельно побледнев, наклонила голову:
— Вы здесь хозяин.
— И поскольку мне прислали из Парижа новые книги, я позволил себе…
— Вы здесь хозяин, — повторила мадам Анжелье. Она повернулась и вышла. Люсиль услышала, как она сказала кухарке: — Марта, я больше не спущусь вниз. Вы будете приносить мне еду наверх, в мою комнату.