Французский сезон Катеньки Арсаньевой
Шрифт:
– Что может быть интереснее, – с жаром утверждал он, – чем проследить интеллектуальный поединок преступника и полицейского. Особенно если преступник и полицейский – личности неординарные. Как бы я хотел написать о человеке, совершившем гениальное преступление.
– А такое возможно? – спросила я.
– Разумеется.
– У нас принято думать, что гений и злодейство – вещи несовместные.
– Как? – Дюма на мгновенье задумался. – Возможно. Но это же и есть тема. Гений совершает злодейство и… перестает быть гением. Это его расплата за преступление. Или наоборот…
Некоторое время
– А лучше написать целый цикл романов о гениальном сыщике. Он как орешки щелкает самые замысловатые преступления. А читатель, затаив дыхание, следит за ходом его гениальной мысли.
С тем же жаром и энтузиазмом он говорил и на любые другие темы. Так при неосторожном упоминании гордости русского застолья – стерляжьей ухи, разразился громами и молниями:
– Я осмелюсь низвергнуть с пьедестала всеобщего кумира. Культ стерляди – не здоровая религия, а фетишизм.
Мясо ее – желтое, мягкое и безвкусное, которое сдабривают пресными приправами, якобы для того чтобы сохранить его первоначальный вкус; в действительности же причина кроется в том, что русские повара, принадлежащие к породе людей, обделенных воображением и, что хуже, лишенными органами вкуса, еще не сумели изобрести соус для стерляди.
И это при том, что, произнося это, за обе щеки уписывал пироги с визигой. С большим аппетитом.
Досталось от него в тот вечер и французским кулинарам:
– Дело в том, – объяснял он уже через несколько минут, – что наши повара страдают изъяном, совершенно противоположным тому, который присущ русским поварам; они обладают чересчур развитым органом вкуса, благодаря чему оказываются в плену собственных пристрастий – вещь для повара пагубная.
Повар, отдающий чему-то предпочтение, – гремел он на весь дом, – готовит для вас блюда, которые любит он, а не те, что любите вы. Поэтому, если вы заказываете то, что по вкусу именно вам, а не ему, он говорит про себя с ожесточением, которое развивается у слуг к хозяевам вследствие постоянной от них зависимости: «А-а-а, значит, ты любишь вот это? Ну что же, я приготовлю тебе твое любимое блюдо!»
Лицо его при этих словах приобрело чудовищное выражение, а голос стал хриплым и надсадным, словно он изображал величайшего преступника всех времен и народов.
– И если речь идет об остром соусе, то он добавит в него слишком большое количество уксуса; если это брандада, то он не поскупится на лук; если эту рагу с белым соусом, то он переусердствует с мукой; если это плов, то он переложит шафрана.
В итоге, – скорбь глубоко оскорбленного человека исказила его черты и состарила лет на пятнадцать, – в итоге вы перестанете находить вкусными те блюда, которые любили раньше, вы больше не будете их есть и, когда речь о них зайдет в обществе гурманов, вы скажете:
«Это блюдо я когда-то любил, но оно, – мне показалось, что мсье сейчас заплачет, – но оно мне разонравилось; вы знаете, вкусы меняются каждые семь лет».
И вновь его голос обретал прокурорские нотки:
– Это будет означать, что не вы их разлюбили. – Дюма отчаянно затряс головой,
Развивая кулинарные темы, он обескуражил всех присутствующих собственным «гениальным открытием», что стерлядь – это всего лишь молодняк осетра.
Вот как это звучало в его изложении:
– Изучая эту рыбу, к которой вы русские испытываете, на мой взгляд, чрезмерное пристрастие, я в конце концов заметил, что стерлядь – это не какая-то особая разновидность, а всего-навсего молодь осетра, преодолевающая астраханские плотины и поднимающаяся вверх по реке.
Но русские в гордыне своей и мысли своей не допускают, что Провидение могло не сотворить особой породы для услады дворцов, принадлежащих северным гурманам.
Так вот, что я могу заявить гурманам Юга и Запада… – при этих словах мсье зычно икнул, – В тот день, когда рыбоводство одарит осетра своим вниманием и займется разведением мальков этой рыбы, мы получим стерлядь у себя в Сене или в Луаре.
Спорить с ним из вежливости никто не стал, благодаря чему он сохранил эту уверенность до конца своих дней.
Затем разговор снова вернулся к проблемам преступности, потом плавно перешел на поэзию и, сделав круг, снова вернулся к кулинарии.
Жена Павла Игнатьевича уже шаталась от усталости, а ошеломленные всем происходящим и услышанным гости, сидели бледные и задумчивые..
И тем не менее ужин закончился лишь за полночь. В самом его конце Шурочка пела цыганские романсы, на глазах у Дюма стояли слезы, и он едва не передумал отправиться в разбойничье логово и вместо этого уже собирался посвятить несколько дней знакомству с цыганскими шатрами, но в последний момент снова вернулся к первоначальной затее, взяв со всех присутствующих слово принять участие в этом «приключении». На том и порешили, после чего наконец позволил вконец измученным сотрапезникам разъехаться по домам.
И только гостеприимный хозяин дома вынужден был сопровождать неугомонного гостя, во что бы то ни стало возжелавшего познакомиться с бытом караульных и дворников.
Не удивительно, что на следующее утро, а выехать договорились раненько, большинство вчерашних участников неожиданного ночного застолья клевало носами, а некоторые откровенно храпели по дороге в лес.
Мне самой, чтобы окончательно проснуться, пришлось влить в себя целый кофейник бодрящего напитка, поскольку, вернувшись домой под утро, я еще долго не спала, переполненная впечатлениями и угощениями гостеприимного Павла Игнатьевича. А ни свет, ни заря меня уже разбудила Шурочка. И увидев ее лицо, я подумала, что у нее умер кто-то из близких.
– Катенька, ты не представляешь, какое у меня горе, – заламывая руки, в отчаянье голосила она.
Причиной ее страданий оказался небольшой прыщик на губе. Но в присутствии возлюбленного гения он означал крушение надежд. Со слезами на глазах, прикрываясь шалью, она едва не отказалась от этой поездки. Но в последний момент благоразумие возобладало – и она с видом прокаженной, демонстрирующей миру свои язвы, уселась в моей карете – опять же по левую руку от Дюма.