Фрау Шрам
Шрифт:
– Может, переберемся? Лично меня это раздражает.
– Не стоит, в тихом месте наговорю тебе все что думаю, с тебя, конечно, как с гуся вода, а я буду потом ходить и валидол сосать.
Ах, вот оно что, а я-то думал...
Когда он такой - только на бемолях или только на диезах - я не понимаю его; не понимаю, о чем он, а он не понимает, о чем я, и тогда оба мы предпочитаем молчать; каждый о своем. Последнее время все чаще и чаще.
Я вспоминаю про подаренные Арамычем очки, хотел достать их из кармана рубашки, но тут понимаю, что забыл их взять, оставил дома.
Эх, жаль! Сейчас бы укрепить их на своем носу, хотя бы на время отпуска.
Ищу себя в широких и низких дымчатых стеклах идущего на четверть корпуса впереди интуристовского автобуса, в них сейчас отражаются куда более демократичные на вид стекла нашего троллейбуса. А мир, действительно, - и порист и сквозист. В некоторых местах, сквозь приглушенные
Да, если уж молчать - так, конечно же, в очках. Эх, как же мог я их забыть?!
Отец все косится и косится на меня. Я тоже время от времени бросаю взгляд на своего родителя, как бы отстаивая позицию, которой у меня вообще-то, честно говоря, нет.
Аристократичный его профиль, будто с древней монеты, в серповидной серебристой бороде. Серая низковоротная водолазка - я покупал ее себе, но подарил ему на день рождения - прекрасно сочетается и с бородой, и с черными флотскими брюками, сидящими на нем как на юноше. Он по-прежнему молод, он свеж, он нацелен на романы, и ему никогда, никогда не дашь пятидесяти. Соленые морские ветра словно законсервировали отца, даже литературные неудачи последних лет (Москва, в отличие от Баку, с поразительным упорством, если не сказать упрямством, отфутболивает его прозу, на мой взгляд, вполне достойную столицы) не отразились на нем внешне. И все-таки морская форма шла ему больше. А уж какое на меня в детстве производила впечатление! Как безмерно счастлив был я, когда, вместо того чтобы повесить форменную фуражку, он отдавал ее мне - "на, походи - а во дворе можно?
– нет, во дворе нельзя". А приходил он, после развода с матерью, не чаще одного раза в неделю и всегда ненадолго, максимум часа на два. Задерживаться дольше, видимо, не позволяли важные литературно-береговые дела. Только когда он вернулся с ледовой в семьдесят каком-то, страшно морозном и снежном году, с дивными историями про скованный ледяным панцирем север Каспия, - он задерживался до трех, а то и четырех часов. Ходил в ту пору отец на "Геннадии Максимовиче" - буксировщике ледокольного типа, на котором капитанствовал знаменитый на весь Каспий Шахбазов. Случалось, брал отец и меня с собою, с целью привить любовь к высокой волне, и долгое, очень долгое время наивно полагал, что это возможно. Но как ни странно, я до сих пор хорошо помню звук уходящей якорной цепи, помню запах машинного отделения, где все кажется промасленным, все, вплоть до рабочего стола, за которым сидел отец, где шумно так, что только и думаешь, как бы тебе поскорее удрать, выбраться на палубу, хорошо бы шлюпочную, - там ни души. Или в каюту. Я помню приглушенные мудрые удары в причал автомобильных покрышек, развешанных по тому и другому борту, как вешали свои щиты древние викинги на драккарах; помню и длинный стол в кают-компании, буковые торцы которого поднимались, во избежание сползания посуды, при сильной качке, а в случае военных действий он незамедлительно превращался в хирургический; судовые лампы, оправленные в металлические прутья, помню, как корабельная привычка перешагивать через высокие пороги трюмов, открывая дверь, перекочевывала вместе со мной на берег. В дым пьяного кэпа на смотровом мостике и его блядовитую кокшу, почему-то всегда с раздражением поглядывавшую на меня ("развели детсад на судне"), я тоже, бывает, вспоминаю. Отец хотел, чтобы слова "форштевень" и "фальшборт" вызывали у меня прилив романтизма, я же только чувствовал ограниченное пространство холодного железа на зеленовато-стальном, как отцовские глаза, ковре моря. Мне всегда казалось, что ковер этот требует от меня чего-то такого, чего во мне отродясь не было.
Я смотрю на безудержный автомобильный поток. Вызывающе яркое их железо из другого сорта-сплава, нежели корабельное, оно в имени не нуждается, с него довольно и номерного знака. Я смотрю, как медленно движутся узкоглазые, по последней моде зализанные автомобили, как нагло
Кто знает, очень может быть, отец стал таким, потому что здесь нет моря, речное же судоходство всегда вызывало у него, человека в избытке имевшего то, что требует от мужчины высокая косая волна, презрительную улыбочку. Потому-то он, наверное, и машину свою продал, чтобы на дорогах не быть как все: ему всегда претило так вот, по-современному, по-свински, по-хамски выгадывать себе тепленькое местечко.
Я уже знаю, почему он так злится, догадываюсь: он не хочет, чтобы я всю жизнь оставался квартирантом, даже неспособным оплатить свое жилье, работал в компрессорной вместе с пенсионерами и голодал по нескольку дней, но в то же время он ведь и не хочет, чтобы я подрезал себе подобных, оттирал их, как это делают, к примеру, на московских дорогах новые русские или дожившие до сомнительной перестроечной славы литераторы.
Небо совсем приглушило тона. Почернели бронзовые куклы на часах детского театра. Слабо трепетала листва. Дома прижимались друг к другу.
Несколько капель брызнуло на стекло. Но нет, не пошел дождь, не сложилось что-то там, наверху.
За остановку до Курского отец очнулся - вспомнил про меня.
– Не забудь позвонить, когда приедешь.
Он явно хотел сказать что-то другое - не то, что сказал. Но я, кажется, понял его.
– Не забуду, - говорю, - а сам думаю: зачем это маме знать о твоей армяночке?
Можно было не идти к электронному табло, не спрашивать, какой перрон, какой путь: все носильщики на вокзале, казалось, работают на наш, на бакинский поезд.
В нижнем слое атмосферы - ядреный азербайджанский мат, сопровождаемый восклицаниями "ай, киши, вай, киши" - иногда заглушаемый сообщениями диспетчеров и пронзительными гудками локомотивов.
Неожиданно из-за туч выглянуло солнце. Ударило в стекла вокзала и отполировало крыши составов.
Вокзал на редкость грязный. Таким я Курский еще не видел. Рядом с мусорными урнами морскими звездами распластана почерневшая банановая кожура; много бомжей, нищих, цыган и милиционеров. Милиционеры и цыгане украдкой разглядывают ожидающих; несмотря на полную полярность мировоззрений (одни норовят круг начертить, другие - вырваться из него), интерес, задача у них общая сейчас. Мы с отцом милицию не интересуем, цыган тоже; наверное, у нас на лице написано, что мы в центре круга и взять с нас нечего. А вот восточного типа мальчишка с велосипедом, отбрасывавшим длинную тень, похожую на мои забытые очки, уже привлек внимание бдительной цыганки, должно быть, позарившейся на этот дивный аппарат, рама которого была обмотана вощеной бумагой, а спицы сверкали на солнце. Хорошо, вскоре к напуганному мальчику подоспел на выручку невысокого роста полный мужчина, видимо, отец.
Подошел No 93. Москва - Баку...
Чубатый проводник в пластмассовых тапочках на босу ногу, щурясь от солнца, опустил ступеньки, протер поручни.
– Смотри ты, русский, - удивился я.
– Что тут такого, - пожал плечами отец.
– Раньше, до войны, все проводники азербайджанцы были. Халява...
– Ничего, проиграют войну и, если к тому времени все шпалы налево не загонят, будут опять ходить.
Я еще раз глянул на смелого русского проводника. Подумалось: а может, действительно, я поторопился, не стоило крестик снимать?.. А еще мне показалось, что проводник этот в старости будет похож на деда из рассказа Христофора Арамовича: благородная седина, лицо волевое, не знавшие поражений глаза. Короче - мужчина-герой-охотник...
Отец помог внести вещи в купе.
Поставил под нижнюю полку чемодан и большую спортивную сумку.
Быть может, он хотел поцеловать меня, обнять, но не сделал ни того, ни другого.
– Не забудь позвонить...
– сказал он тоном, каким, должно быть, говорил в переговорное устройство на "Максимовиче".
– Да у тебя, кажется, хвосты после сессии, вернешься, надо будет пересдать. Маме приветы.
– И ушел решительно, как умеет только он, как уходят стармехи в открытое море.
Я оглядел купе. Верхние полки опущены, полосатые матрасы свернуты, точно бисквитные рулеты в кондитерской, на столе мятая пачка "Кэмел"...
Только сел, только успел загрустить всегдашней грустью отъезжающего, как тут в дверном проеме...
...Возникла девушка.
Я подумал: "Ого!!" Приподнялся и тюкнулся затылком о верхнюю полку.
Девушка улыбнулась, и наши взгляды встретились. Я понял - теперь от меня мало что зависит... Так бывает, когда вдруг от внезапно подувшего ветерка начинаешь мерить снами пройденное расстояние от себя - прежнего, к которому уже, казалось бы, так привык, до себя - незнакомца в старых черепаховых очках. Взять бы да и вернуться назад, выбраться из темного далекого зазеркалья, - но нет шансов.