Фрау Шрам
Шрифт:
"Компромисс десятый" подходил уже к концу, когда в полуоткрытую дверь постучал телемастер.
Рамин за нами увязывается.
– Можно, и я тоже?
Я отгоняю его. Действительно, что это за страсть такая, забираться наверх.
Мы втроем поднимаемся на четвертый этаж. Здесь, в двух парадных (со стороны Джафара Джабарлы: мы его в детстве называли "темным парадным" и на чердак поднимались именно оттуда, чтобы нас никто не увидел, и со стороны 2-й Параллельной - "светлое парадное") имеются две железные лесенки, которые и ведут на чердак, на крышу. Мы поднялись по основному, светлому парадному, по которому все почти поднимаются, весь наш дом; к тому же Рамин предупредил, что в темном парадном на люке повесили замок: "Туда, Илья, кто-то повадился ходить, наверное, бомж". Очень хорошо, подумал я, не хотелось бы подниматься с той стороны.
Вначале ведь всегда вспоминаешь то, что легко вспоминается, и более-менее приятно, и льстит тебе, повзрослевшему, а потом... потом все наоборот, и захочешь уже сложить веер,
Взглянул на стропила, на песок белый со следами чьих-то подошв, явно сорок третьего (если не больше) размера, на угол чердака, тот самый, всегда темный, всегда душный, который Рамин сейчас выхватывал фонариком, будто специально для меня, и вот уже с опаской, как собаку чужую, прошлое свое поглаживаю, треплю, ласкаю, да, с опаской, да, внимательно и осторожно: знаю ведь, чем могут кончиться такие вот путешествия по белому песку вглубь прошлого; да, здесь не Москва, и литературных кафешек нет, и Нины, Нины тут тоже нет; да, точно.
...Как тяжело нам было тихо продвигаться цепочкой по чердаку, чтобы в квартирах последнего, четвертого этажа не качались бы дорогие хрустальные люстры. (Хашим рассказывал нам, как они качаются. Уж он-то знал, как; уж ему-то можно было верить). Ведь этаж этот так боялся воров; боялся, потому что у самих рыльце было в пушку, потому что с рыльцем таким в милицию не пойдешь, не заявишь, мол, обокрали тебя и все такое. А люстры, качающиеся люстры, были первым признаком того, что наверху, выше них самих, кто-то есть.
А вот на этой приступочке пыльной (на которой тоже отпечаток чьего-то зада и тоже явно не детского), возле чердачного окна (без рам и стекла), которое ведет прямо на крышу, мы курили тайком от всех. Чаще всего курили американские сигареты: "Филипп Морис", "Парламент", "Винстон", "Честерфилд", "Дорал", "Теннисон"... Все эти сигареты тогда были в других пачках, и, как кажется мне сейчас, - другого вкуса; ну разве сравнишь тот "Кэмэл" без фильтра с теперешним, а "Бенсон энд Хеджес" с тем, что продают сейчас в палатках на Тверской?.. Все эти сигареты Хашим воровал у отца, старого партаппаратчика, очень похожего на довлатовского главного редактора Туронка, этакий Pater, Liber Pater[1], фаллос на приапеях в совковой шляпе. Я просто вижу, как у отца Хашима трещат и расползаются штаны на заднице. "Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. (Учрежденческий бар вполне можно заменить на буфет ЦК). Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди". Хашим уверял нас, что в буфете ЦК американские сигареты стоят столько же, сколько пачка обыкновенных "Столичных". Мы соглашались, молчали, но не хотели в это верить, мы не хотели в это верить, как не хотели верить наши родители с нижних этажей в другие блага, коими в избытке пользовались соседи "СВЕРХУ"; как не хочу я сейчас думать, что наша с отцом (разве только наша?) всенощная у Белого дома в августе 91-го - не больше чем фарс, комедия, оперетка... Разве не шел тогда дождь, проливной дождь, все смывающий, все очищающий?.. О, сколько надо таких дождей, чтобы все смыть, все очистить!! Кто после таких дождей в ковчеге останется, кто уцелеет?!
[1] Отец. Отец освобождающий (лат).
– А ну, посвети, - сказал я Рамину и поднял один из окурков.
Телемастер посмотрел на меня, как на конченого идиота, и первым полез на крышу. А вот Рамину игра понравилась; он даже автомат свой вскинул на всякий случай.
Это была сигарета "Кэмэл", три других окурка наугад выбранных и поднятых мной, показали то же самое. У меня такое чувство, будто тот, кто сидел в купе до меня и оставил пачку сигарет, которая дотянула до Баку и в которую я стряхивал пепел, - знал все наперед и тут уже успел побывать, отметиться... Этот невидимый где-то рядом, но кто он? Может, он и сейчас следит за мной из того темного, глухого угла, из далекого прошлого. Из которого и я, и Рамин с фонариком в руках, и, быть может, Арамыч. Ах, Арамыч, Арамыч... "Все-таки насколько порист, насколько сквозист мир!!", "Но я же должен был подготовить юношу к событиям". Да уж, подготовил...
– Ну что?
– спросил меня Рамин, как взрослый.
– Ты видел когда-нибудь бомжей, которые курят "Кэмэл"?
– спросил я его тоже, как взрослого. И он, как взрослый, мотнул головой, фыркнул и выключил фонарик.
– Пойдем, - говорю, - поможем.
– Где будем ставить? Вон там, кажется, ваш балкон?
– спросил меня мастер.
Я огляделся по сторонам.
Та антенна - скорее всего тети Фариды, а эта, наверняка - Наргиз, тогда навороченная - будет Ираны, следовательно, нашу хорошо бы поставить где-нибудь здесь, рядом с Наной. Да-да... Точно.
– Вы угадали, - говорю я мастеру, русскому мужичку лет сорока, по-видимому, крепко поддающему.
– Я не угадал, я - знаю. Мне просто нужно было вас спросить.
Почему-то мне приятно, мне нравится, что мастер русский, и что он так вот со мною говорит, и что у него еще старая бакинская интонация, по которой даже можно догадаться, из какого он района Баку.
Я глянул на Город сверху (сейчас он для меня, как для древнего римлянина, - с большой буквы). Город, порождающий бесконечные смысловые ассоциации; Город, голоса которого сливаются сейчас в один; Город, окутанный фиолетовой дымкой; Город,
[1]Браво (азерб.).
– Рамин, смотри, мама с базара идет.
– Нана подходила к светофору с двумя кошелками в руках.
– Где?
– Рамин кладет автомат на крышу, приподнимается с корточек.
– Да, мама. Значит, он уже ушел.
– Кто он?
– Да этот...
– Рамин подбирает слова, - ну, короче... директор магазина. Всегда после того, как он от нас уходит, мама бежит на базар.
Я как будто ледышку проглотил. Нана тоже с катушек слетела, не может это как-то по-другому устраивать.
– Знаешь, Рамин...
– ...знаю-знаю. Жизнь прожить - не поле перейти, - и он заговорил на своем островном тарабарском наречии, чтобы я больше ничего не смог вставить; ни одного слова.
– Осторожно, - предупредил я мастера, когда тот пошел за кабелем вниз по крыше, железно топоча ногами.
– Ничего, и не по таким ходили.
Это как сказать, подумал я и посмотрел на угол, на тот самый край, на выступ - всего лишь невысокое ограждение, за которое держалась Нана, когда сорвалась. В тот день, казалось, все четыре ветра дуют сразу, она была сама не своя. Она уже из школы такая пришла. Не подпустила нас к себе на чердаке, ни Хашима, ни Марика, ни меня. (Такое уже случалось, это началось после смерти ее отца.) Первой предложила подняться на крышу и первой же поднялась. (Помню, как Хашим смотрел на ее ноги вожделеющим, сладострастным взглядом сатира, когда она поднималась по лестнице к чердачному окну.) Потом мы сидели на крыше, курили, смотрели на весенний город, казавшийся влажным и размытым; на небо, на облака, на море. Дул сильный ветер. Нана то и дело хваталась за школьное платье, придерживала его, а когда не успевала придержать, сдвигала колени. Хашим был злой и что-то ляпнул, что именно - я уж не припомню, но, вне всякого сомнения, что-то обидное для Наны. Вот тогда она и поднялась, глянула на нас, говорит - я пошла; тихо так сказала, спокойно и начала спускаться вниз по крыше, и остановилась уже на самом ее краю. Я и Марик были уверены, что она пойдет и дальше, если Хашим не извинится; он же только сказал, ну и давай, валяй, и еще плюнул через щелочку между двумя верхними зубами. Нана взглянула сначала на нас, потом на улицу внизу (вот чего ей никак не надо было делать), от страха, видимо, она потеряла равновесие, пошатнулась и... Мы с Мариком сползли вниз; быстро, как могли, ведь надо было гасить скорость, чтобы самим не сорваться. Марик правильно схватил Нану, за косу и подмышку, а вот я за руку ее уцепился, и Нана почему-то в тот момент отпустила выступ; так что, если бы у нас с первого раза не получилось одним отчаянным рывком вытянуть ее до половины (дальше она уже помогла себе ногами), я бы отправился вниз вместе с ней, а вот у Марика еще бы оставался шанс разделаться с Хашимом. Нана кричала, не подходите ко мне, никто не подходите. И мы не подходили, мы и не думали подходить, пока она сама не вскочила и не начала наотмашь, со всей силою бить Хашима по лицу. Он стоял и только качался из стороны в сторону. А у нее - словно рассудок помутился. Потом она спустилась в "темное парадное". Потом Хашим поспешил за ней. Что он ей там говорил, что делал, а только, по-моему, после "темного парадного" она и сказала ему: "Там, где ты будешь Гайем, я буду Гайей" - и в доказательство срезала косу вскоре. Больше мы на чердак не поднимались, по крайней мере, все вместе. Марик года через два уехал с родителями в Америку, отец Хашима через некоторое время купил ему небольшую однокомнатную квартиру на Тбилисском проспекте, куда бегала Нанка, все надеявшаяся, что он на ней когда-нибудь женится. Но я-то знал, что не она одна туда бегает и не женится он на ней, никогда не женится.
Я посмотрел туда, откуда вчера доносились выстрелы, - в сторону цирка и Парка офицеров. Шли люди по улицам вполне мирно, как ходят в южных городах, уставшие от солнца уже в конце мая; шли так, будто не будет сегодня ночью автоматных очередей, истерических криков, сирен "Скорой помощи"...
– Вы бы не спустились вниз, я буду крутить антенну, а вы крикните мне с балкона, когда будет картинка четкая.
– Мастер уже установил антенну и даже направил ее на телевышку - вторую (у нас в Баку их две).