Фрау Шрам
Шрифт:
У ведущего автомобиля, по всем правилам разукрашенного яркими лентами и цветами, отлетает шарик. Он низко парит над асфальтом...
Я оборачиваюсь. Мне интересно знать, чем же эта уличная сценка закончится.
Водитель садится в машину, предварительно выругавшись, и, видимо, так и не заплатив, плюнув на права, уезжает.
Милиционер успевает от всей души своей волшебной палочкой регулировщика шмякнуть по багажнику.
Все довольны. В том числе и я. Где бы такое в Москве увидел.
Шарик продолжает парить; автомобили, идущие вслед свадебному кортежу, должно быть из суеверия, стараются объехать его. Ветер поднимает шарик, и он несется к двум грузовикам, припаркованным у здания МВД.
Грузовики ("Уралы") набиты новобранцами. У всех гусиные шеи. Глаза из-за бритых черепов кажутся еще больше, чем на самом деле, - круглые восточные и в них грусть и испуг; нет, не грусть и испуг - в них тоска и
– я хочу услышать из твоих уст, - а на немецком? на французском? Ну, что ты, Нина, ты же все знаешь. Хочешь, я скажу тебе, как будет "смерть" на нашем, на бакинском наречии. Тебе понравится. Здесь столько языков понамешано. Не веришь? А ты загляни в глаза этих мальчишек. Что знают они о "кампари", водке с томатным соком, выпитой в нашей Аркадии на Большой Бронной, твоих атласных жарких ляжках, что знают они о холмах, похожих на белых слонов, из которых все мы вышли: и ты, и я, и Сережка Нигматулин, и ваш любимый Довлатов. Расскажи им, Нина, расскажи, если успеешь, конечно. Напиши статейку в этот идиотский "Коктейль дайджест" или в не менее идиотский "Дабл гюн", а еще лучше - пошли-ка ты письмо в ЮНЕСКО, на том же английском, или немецком, или французском, они будут очень тронуты.
Девятисотый "Сааб" с затемненными стеклами бесшумно обогнал нас и мягко притормозил, когда мы уже к самым воротам дома подходили; и я, с моей теперь уже московской невнимательностью ко всему, что творится вокруг, и полной погруженности в себя, даже когда ты не один, наверняка бы не заметил его, вошел бы в ворота и пропустил, если бы мама не бросила чуть дрогнувшим голосом: "Ой, Заур-муаллим"; а потом уже прежним привычным тоном, как всегда со мной говорит, добавила, едва только Ирана успела поставить ножку в лакированной туфельке на асфальт: "Ах, ну да, ну да, он же в Гендже".
Естественно, не только приличия ради остановился я, чтобы подождать Ирану. Мама тоже последовала моему примеру.
Водитель, он же охранник, внимательно взглянул на меня, на папку из крокодиловой кожи под мышкой у Ираны; что означал этот взгляд - я не понял. То ли ревность, то ли служебный долг. Большим умом он, видимо, не отличался. Постоял немного рядом с машиной да и сел за руль.
А вот Ирана, пока он стоял и смотрел, была другая, нежели после того, как он уехал.
Я вот думал, что никогда уже больше не испытаю этого непонятного дивного чувства, какое испытывал в юности, непредвиденно-негаданно вдруг столкнувшись с интересующей тебя девчонкой, которая уже начала догадываться, что интересна тебе, - ощущение, очень похожее на то (даже в своей продолжительности), как если бы ты летел в самолете и попал в воздушную яму. Это нечто большее, чем "что-то вдруг оборвалось". И вот сейчас я испытал его вновь, глядя на эту молодую женщину в костюме business lady.
– Привет, - сказала она, опустила папку и улыбнулась; так не улыбаются, когда хотят от кого-то отгородиться; я ведь помню, не забыл еще другую ее улыбку, - в Москве, у высотки на Баррикадной.
– Привет, - повторил я вслед за ней (как повторял вслед за Ниной английские слова) и как будто побоялся повредить
– Откуда?
– спросила так, будто давно, очень давно имела право так спросить, сближая тем самым расстояние между мной и ею, полное темноты и немоты.
– Антенну покупали, - ответил я неожиданно севшим голосом, из-за этого слова тут же приняли драматическую форму.
– А-а-а... Тогда вечером приду смотреть "Санта-Барбару".
У меня такое чувство, будто Ирана помогла мне не повредить это "что-то очень хрупкое". И в то же время мне как-то неловко, что она так легко поняла все, что у меня внутри сейчас, и пришла на помощь с незамедлительностью Красного Креста. И помощь ее была ювелирна. Выходит, она опытнее меня, человека богемного, в этом вопросе прошедшего если не через все, то почти через все?..
Рамин на пожарной лестнице где-то между четвертым и третьим этажом. (Приблизительно, как я сейчас между мамой и Ираной.) Висит в щегольской своей бейсболке, точно обезьянка маленькая.
– Илья, купил батарейки к фонарику?
– и целится в меня из деревянного автомата.
– Да, купил. А ты чего там висишь, делать нечего? Давай, слезай.
Мама говорит:
– Осторожно, не напугай его.
Ирана:
– Ольга Александровна, - (я удивлен, что она с мамой по имени-отчеству). Правда, у него какое-то маниакальное пристрастие забираться наверх?
У всех у нас это самое "маниакальное пристрастие", подумал я.
Мама молчит; она, видимо, не очень хочет, чтобы Ирана смотрела у нас "Санта-Барбару".
А я вот поднимаюсь по лестнице и, после того как она сказала, что у Рамина маниакальное пристрастие забираться наверх, все думаю, рассказывал ли ей Хашим о нашей чердачной истории, ну хотя бы ее конец, как мы с Мариком вытаскивали Нану, как потом Нана лупила его, или Ирана не знает ничего.
Мама решила на работу все-таки сегодня не идти; позвонила, сказала, что ждет телемастера.
Потом вдруг мне:
– Раньше она что-то так часто к нам не спускалась и с Нанкой так не дружила... А та не понимает, из-за чего она зачастила.
– Что тут такого, - говорю.
– Тебе-то, конечно - "что". Но я не для того тебя откармливаю, в божеский вид привожу. По бабам в Москве будешь шляться, здесь - отдыхай.
– С чего ты взяла?..
– Ой, а глазки-то, глазки... Инок ты наш, сейчас поклонюсь, упаду в ножки. А то "Ольга Александровна" (мама передразнила Ирану) - особый случай, ничего не видит, не понимает. Прикатила, стоит, папочкой себя по коленке бьет...
– Ладно, хватит.
– Это я тебе скажу, когда "хватит". Совсем стыд потерял, при матери родной баб кадришь. "Я сегодня вечером к вам спущусь" (мама опять воспроизводит интонации Ираны, прибавляя ей в сто раз больше томности, чем было на самом-то деле), ты смотри, какая засранка, а - она и меня не стесняется...
Я махнул рукой, пошел на кухню. Чего это вдруг на матушку нашло?
Поставил чайник. Довлатова открыл, полистал "Зону". Остановился на "Компромиссах". Снова полистал, выбрал десятый; читаю и слышу его голос, тот самый, который звучал на "Свободе". Он мешает мне. Никак не могу от него отделаться, своим внутренним, привычным голосом заменить. Может, права Нина или кто там писал за нее, не стоит песни-притчи, рассчитанные на живой голос, на чертовское обаяние, которые, по уверению самого автора, "истребить довольно трудно. Куда труднее, чем разум, принципы или убеждения", втискивать под обложку, - вон, попробуй-ка записать то, что мне Арамыч рассказал перед отьездом, ведь все улетучится, все... разве что на кассету магнитофонную... А если и найдется кто-то один, кто, читая книгу, "непроизвольным движением губ воскресит слово", так ведь это будет уже его слово. И как только я подумал так, вдруг голос Довлатова внутри меня куда-то подевался, исчез, и я начал читать не без удовольствия, но и мате, надо сказать, не кинулся бы заваривать. Не мой это писатель. Я сейчас "хош" ловлю от всего гиперинтеллектуального, закрученного, барочного, азианистого, хотя и понимаю - для кого-то мате и вычурность, а кому-то - цейлонский чай и простота, если, конечно, она не сродни той, что хуже воровства. Как это я раньше не заметил, ведь Довлатов цепляет почти то же самое "теплое" время, что и Арамыч, время, позволяющее рассказывать о себе пусть в "телеграфном стиле", но честно и с надеждой, что тебя услышат, ну, может быть, Арамыч пораньше - конец пятидесятых, начало шестидесятых: узенькие галстуки, плащи "болонья" и нейлоновые рубашки с подкрученными рукавами были позже; нет, в самом деле, попробуй, сохрани "оттепель" в своей интонации, чтобы ее еще и на наше буржуазное будущее хватило, которое... ох, чую я, вряд ли будет намного лучше эпохи застоя.