Фрэнсис Бэкон
Шрифт:
МЕМНОН, ИЛИ СКОРОСПЕЛЫЙ
Поэты говорят, что Мемнон был сыном Авроры. Он носил прекрасные доспехи, его прославляла народная молва. Придя к стенам Трои, он, горя нетерпеливым желанием великих подвигов, вступил в поединок с Ахиллом, храбрейшим из греков, и пал от его руки. Юпитер, скорбя о нем, послал птиц, чтобы они беспрерывными заунывными кликами сопровождали его похороны. Говорят также, что его статуя, когда ее озаряли лучи восходящего солнца, издавала жалобный стон.
Мне кажется, что миф рассказывает о несчастных исходах великих надежд юношества. Ведь они подобны сыновьям Авроры; чванясь пустой видимостью и чисто внешними вещами, они часто дерзают на то, что превосходит их силы, идут на могучих героев, вызывают их на бой и гибнут в неравной борьбе. Их смерть всегда вызывает безграничную скорбь, ибо нет ничего печальнее среди человеческих судеб, чем безвременно скошенный цвет доблести. Ведь молодость их оборвалась, они не насытились жизнью и еще не возбудили к себе зависти, которая была бы способна смягчить скорбь кончины или умерить сострадание. Более того, не только вокруг их погребальных костров, подобно этим зловещим птицам, летают стенания и плач; нет, эта печаль и скорбь длятся и дальше; и особенно остро возрождается тоска по ним, когда начинаются новые движения, когда замышляются великие деяния, подобные утренним лучам солнца (5, 2, стр. 258–259).
Что побудило Бэкона рассматривать миф как аллегорию?
Между тем значение работы Бэкона, конечно, не в том, что она представляет собой определенную мифоведческую доктрину, одну из ярких страниц в книге аллегорической теории мифа. В этом отношении было бы слишком соблазнительной задачей перечислять уязвимости бэконовского подхода — некритическое принятие той или иной редакции мифа, неоднозначность интерпретации одних и тех же мифологических символов, очевидные натяжки и бесконтрольный домысел. Бэконовские эссе значимы сами по себе как самостоятельное видение мифов, как художественное преломление их в призме другой эпохи, как усмотрение в древнем мифологическом символе актуального «осмысленного образа». И надо сказать, такие операции он умел проделывать довольно эффектно. Вместе с тем любопытно, что в предпоследней книге своего трактата «О достоинстве и приумножении наук» Бэкон с подобным же ключом подходит уже к библейской мудрости. Целый ряд сентенций из «Екклезиаста» и «Книги Притчей Соломоновых» он истолковывает в сугубо светском прозаическом духе. Он использует средневековую традицию иносказательного толкования Священного писания как прием для изложения наставлений своей политической и практической философии.
Это вообще интересная и благодарная задача: конкретно проследить и сравнить характер отношения к античному наследию разных мыслителей и в разные эпохи — Возрождения, Просвещения, Романтизма и более позднее время. Чтобы оттенить особенность бэконовского приема, я приведу только одно сравнение. Сто с лишним лет спустя после работ Бэкона другой английский философ, Дж. Толанд, опубликовал трактат, в котором предложил свою своеобразную анатомий) древней философии. Толанд — просветитель, он одержим стремлением доказать необходимость полной свободы для каждого высказывать и развивать свои взгляды, он критик нетерпимой религии, невежественной и суеверной церкви, ханжеского и конформистского общества. С этой позиции он и бросает свой ретроспективный взгляд в далекое философское прошлое. Суть трактата Толанда выражена уже в его полном названии — «Клидофорус, или об экзотерической и эзотерической философии, т. е. о внешнем облике и внутреннем содержании учения древних: одно — явное и общепринятое, приспособленное к ходячим воззрениям и религиям, установленным законом; другое — скрытое и тайное, предназначенное для способных и глубокомысленных, в котором сообщается подлинная Истина, лишенная всяких покровов» (45, стр. 313). В концепциях Парменида, Платона и Аристотеля, в учениях пифагорейцев, стоиков и академиков — всюду Толанд усматривает некий двойной счет, двойную философию: одну для публики, другую для избранных, одну, отдающую дань общественным установлениям и предрассудкам, другую, всецело и безоглядно посвященную отысканию истины. Аналогичная двойственность имеется и в античной мифологии, и в иудейском и христианском богословии, а их аллегории — один из приемов такой мистификации. Он так же как и Бэкон, преломляет античность в призме своего времени и своих задач, но это преломление уже не то, что у Бэкона. Оно лишено разноцветной художественной дисперсии, в нем присутствуют лишь черно-белые тона.
В произведениях Фрэнсиса Бэкона отчетливо прослеживается его отношение к трем основным сферам идейного наследия, так или иначе тяготевших над европейской мыслью, — античной философии, мифологии и христианству. Отношение Бэкона к античности по-своему продумано. Он знает, что ему нужно в этом великом складе прошлого, и использует взятое для подтверждения идей и установок своего мировоззрения. Он целенаправленно интерпретирует античность, и его подход отличается как от эмпирического описательства, так и от простой констатации самосознания этого прошлого, понимания его «изнутри» его концепции и эпохи. На последнее Бэкон вообще не способен, как не способен он и на целостное и всесторонее исследование античной философии и мифологии в связи со всем комплексом исторических условий их существования. Впрочем, это ему и не нужно. Метод Бэкона не исторический, а ретроспективный, отбрасывающий в прошлое тень его, бэконовских, установок, понятий, исканий и умонастроений, метод, деформирующий прошлое и навязывающий ему чужие контуры.
Иное дело — христианство, которое для Бэкона не только и не столько традиция, но прежде всего живая идеологическая действительность. Он неоднократно подтверждает свою приверженность учению церкви: «Но ведь есть еще священная или боговдохновенная теология. Однако если бы мы собирались говорить о ней, то нам пришлось бы пересесть из утлого челна человеческого разума на корабль церкви; только он один, вооруженный божественным компасом, может найти правильный путь, ибо теперь уже недостаточно звезд философии, которые до сих пор светили нам в пути» (5, 1, стр. 537). И Природа, и Писание, по Бэкону, — дело рук божьих, но для объяснения божественного Писания недопустимо прибегать к тому же способу, что и для объяснения писаний человеческих, так же как недопустимо и обратное. Признавая истину и того и другого, сам Бэкон отдавался пропаганде постижения естественного. У божественного и без него было слишком много служителей и защитников. И так преобладающая часть лучших умов посвящала себя теологии, испытатели же природы насчитывались единицами. Отделяя естественнонаучное от теологического, утверждая его независимый и самостоятельный статус, он продолжал видеть в религии одну из главных связующих сил общества. В приверженности к религии откровения, в протесте против тех, кто обосновывал догмы христианства философскими спекуляциями, в принципиальном разграничении областей веры и знания — «мы должны верить слову божьему, даже если разум сопротивляется этому» (5, 1, стр. 538) — во всем этом также обнаруживается решительная антисхоластичность Бэкона. И мне такая позиция подсказывает сравнение Бэкона не с Тертуллианом, на которое в свое время обращал внимание Куно Фишер, а скорее с Вильямом Оккамом. И все же XVII век — это
В сочинениях Бэкона мы, естественно, не найдем ни рационального ответа на эти вопросы, ни саму их постановку. Они просто не возникали перед его умственным взором, во всяком случае в таком виде, который им придало специфическое восприятие автора «Сущности христианства». Всем последующим спорам о том, атеистична или же благочестива его философия, сам канцлер мог бы подвести итог своим знаменитым афоризмом: «Истина — дочь Времени, а не Авторитета». И время показало, какой из этих компонентов парадоксального бэконовского мировоззрения оказался более стойким и жизнеспособным. Почувствовав их истинную равнодействующую, романтик, фанатик и клерикал Жозеф де Местер спустя двести лет обрушился на Бэкона с обвинениями в атеизме, материализме и приверженности к естественнонаучной методологии. Для самих же материалистов и атеистов, сделавших Бэкона своим идейным вождем, подобной проблемы вообще уже не существует, так как сама идея сосуществования науки и христианства представляется им монстром, вредной иллюзией, которую надо поскорее забыть. Они возьмут из философии Бэкона живое и трезвое, связанное с наукой и ее методом, считая остальное иллюзиями слишком «бурного воображения» или, наоборот, данью господствующему мировоззрению. Для них, выросших в другую эпоху и решающих другие задачи, это уже перелистанная страница великой книги человеческого знания, наследие прошлого, традиция, которую они усвоили, которую используют в своей борьбе и на которую уже брошена тень иных воззрений и устремлений.
X. Этика
Античная этика была по преимуществу учением о добродетели и занималась вопросом: что есть добродетель, то есть чем должен руководствоваться человек, чтобы быть нравственным? Конечно, разные философы по-разному отвечали на этот вопрос, но они сходились в том, что именно добродетель делает человека счастливым и поступки высоконравственной личности приносят объективные блага. Задача этики поэтому состоит в изучении высоких образцов добродетели, анализе их видов, частей и соотношений. В эпоху Возрождения и Реформации этика, все более перерастая религиозные нравственные нормы, изменяет и предмет своего интереса, выступает как учение об объективных нравственных благах. Трезвое и практическое сознание новых классов вносило свои коррективы не только в традиционное христианское мировоззрение, но и в античное, которое представлялось людям нового времени слишком умозрительным, отвлеченным и созерцательным. Теперь на первый план выдвигается вопрос: что есть нравственность и каким целям она служит? Стараясь понять сущность нравственности из естественной или эмпирической природы человека, этика, в частности, подвергала анализу те цели, стремление к осуществлению которых нравственно характеризовало человеческие поступки. И подобно тому как природу стремились понять как целое, возникшее из себя по естественным законам, так и нравственное поведение человека хотели понять из его естественных устремлений и практической деятельности в этом мире. Вместе со всей философией и этика попадает под влияние естественнонаучных воззрений. Пионер разработки «естественной» философии был и одним из тех, кто положил начало концепции «естественной» морали, построению этики, хотя и сопричастной теологии, но в основном без помощи ее представлений, так, «чтобы, оставаясь в своих собственных границах, она могла содержать немало разумного и полезного» (5, 1, стр. 423). Ее он изложил в седьмой книге трактата «О достоинстве и приумножении наук», многочисленные этические соображения, нравственные оценки и максимы практической морали содержатся в его «Опытах или наставлениях нравственных и политических» и в аллегориях «О мудрости древних». Бэкон по-своему делал в Англии то же самое, что несколько ранее во Франции Монтень и Шаррон.
Предмет этики — человеческое волеизъявление, направляемое и организуемое разумом, приводимое в действие аффектами и дезориентируемое кажущимися, мнимыми благами. Именно учение об идеале или образе блага и составляет первое основное учение этики. Оно должно включить в себя лучшие достижения античной этической мысли — платоновское исследование форм, взаимоотношений, видов и значения различных добродетелей и обязанностей, аристотелевское деление блага на душевное, телесное и внешнее, саму постановку вопроса о сравнительной ценности активной и созерцательной жизни, торжествующей и угнетаемой добродетели, о противоречии между нравственным и полезным. Бэкон отдает должное и христианским писателям — их изучению и определению понятий добра и зла, совести и греха. Однако в предшествующей этике совершенно недостаточно обращалось внимание на сами корни наших нравственных представлений, на источники нравственности, на основания моральных аксиом.
И вот, чтобы оправдать свои этические дистинкции, Бэкон прибегает к их «натурализации». В трактате «О достоинстве и приумножении наук» мы находим следующие характерные представления и фигуры рассуждения. «Каждому предмету внутренне присуще стремление к двум проявлениям природы блага: к тому, которое делает вещь чем-то цельным в самой себе, и тому, которое делает вещь частью какого-то большого целого. И эта вторая сторона природы блага значительнее и важнее первой, ибо она стремится к сохранению более общей формы. Мы назовем первое индивидуальным, или личным благом, второе — общественным благом» (5, 1, стр. 407). Он всюду оставался прежде всего философом природы. «Железо притягивается к магниту в силу определенной симпатии, но если кусок железа окажется несколько тяжелее, то он сразу забывает об этой своей любви и как порядочный гражданин, любящий свою родину, стремится к Земле, т. е. к той области, где находятся все его сородичи… Таким образом, сохранение более общей формы почти всегда подчиняет себе менее значительные стремления. Эта преобладающая роль общественного блага особенно заметна в человеческих отношениях, если только люди остаются людьми» (5, 1, стр. 407). Будущее этики показало, насколько способствовала прояснению оснований нравственности столь образная терминология. Создавая новую этику, Бэкон умел отдать дань и старой, благочестиво утверждая, что во все века не существовало ни одной философской школы, ни одного религиозного учения и ни одной науки, которые в такой же степени возвысили бы значение общественного блага и принизили бы значение индивидуального, как это сделала «святая христианская вера».