Фридрих Ницше в зеркале его творчества
Шрифт:
Такое же впечатление — чего-то скрытого, затаенного — производило и обращение Ницше. В обыденной жизни он отличался большой вежливостью, мягкостью, ровностью характера — ему нравились изящные манеры. Но во всем этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам, оберегающим внутреннюю жизнь, которую он почти никогда не раскрывал.
Я помню, при первой моей встрече с Ницше — это было весной, в церкви св. Петра в Риме — его намеренная церемонность меня удивила и ввела в заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий человек: он неумело носил свою маску, наверное, так, как носит обычное платье горожан пришедший с горных высот и из пустынь человек. Ницше сам сформулировал это, написав: «Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?»
По мере того, как росло в нем чувство уединения, все, обращенное к внешнему миру, становилось притворством — обманчивым покрывалом, которое ткала вокруг себя глубочайшая страсть одиночества, как бы временной
— «Странник, это ты?.. Отдохни здесь… Оправься!.. Что послужит тебе отдохновением?»…
— «Отдохновением? Отдохновением? О любопытный, что ты говоришь! Но дай мне, прошу тебя?»…
— «Что? Что? назови!»…
— «Еще одну маску! Вторую маску!»… («По ту сторону Добра и Зла»).
И в той степени, в какой его уединенность и самоуглубление становятся все сосредоточеннее, значение каждой новой маскировки делается все глубже. Истинная сущность прячется за формой выражения, внутренняя — за усвоенной маской. Уже в «Страннике и его тени» он указывает на «маску посредственности». «Посредственность, — говорит он, — одна из самых счастливых масок, которую может надеть высший ум, потому что в ней толпа, т. е. именно средние люди, не станут подозревать притворства, а между тем он наденет ее ради самих людей, — чтобы их не раздражать, нередко даже из сострадания и доброты». От этой маски невинности и незлобивости Ницше доходит, варьируя формы притворства, до маски ужаса, за которой скрывается нечто еще более ужасающее: — «иногда даже глупость делается маской рокового, слишком уверенного в себе знания» («По ту сторону Добра и Зла»). В конце концов он приходит к обманчивому образу богоподобно смеющегося, и в нем стремится замаскировать скорбь красотой. Таким образом в своей философской мистике последнего периода Ницше постепенно погружается в то последнее для себя уединение, в ту тишину, куда мы уже не в силах последовать за ним; с нами остаются только, как символы и указания, смеющиеся маски его идей и толкований, в то время как сам автор уже стал для нас тем, кем он сам назвал себя в одном из писем: «Навеки утраченный». (Письмо от 8 июля 1881 г. из Сильс-Марии).
Чувство внутреннего уединения, одиночества составляют во всех блужданиях Ницше неизменную раму, из которой глядит на нас его образ. Он пишет своему другу (31 октября 1880 г., Италия): «Одиночество все более кажется мне и целительным средством, и естественной потребностью, и именно полное одиночество. Нужно уметь достигнуть того состояния, в котором мы можем создать лучшее, на что мы способны, и нужно принести для этого много жертв».
Не раз мучительная жажда выздоровления приводила Ницше к новым идеям. Но стоило ему отразить себя в них, ассимилировать их своей собственной силой — как его охватывала новая горячка, тревожно толкающая избыток его внутренней энергии, который, в конце концов, направлял жало против него самого, делая его больным самим собою. «Только избыток силы есть доказательство силы», — сказал Ницше в предисловии к «Сумеркам Богов»; — в этом излишке сила его сама создает себе страдания, изводит себя в мучительной борьбе, возбуждает себя к мукам и потрясениям, которыми обусловливается творчество духа. [2] С гордым восклицанием: «что не убивает меня, то делает меня сильнее!» («Сумерки Богов»), — он истязает себя не до полного изнеможения, не до смерти, а как бы нанося себе болезненные раны, в которых он так нуждался. Этот поиск страдания проходит через всю деятельность Ницше, образуя истинный источник его духовной жизни. Лучше всего это выразилось в следующих словах: «Дух есть жизнь, которая сама же наносит жизни раны: и ее собственные страдания увеличивают ее понимание знали ли вы уже это раньше? И счастье духа заключается в том, чтобы быть помазанным и обреченным на заклание — знали ли вы уже это?.. Вы знаете только искры духа: но вы не видите, что он в то же время и наковальня, и не видите беспощадность молота!» («Так говорил Заратустра»).
2
«Может ли влечение к жестокому, страшному, злому, загадочному исходить из довольства, из полноты, даже избытка здоровья?.. Бывают ли вопрос для психиатров — неврастеники здоровья?» (Опыт самокритики к новому изданию «Рождение трагедии из духа музыки»).
«Упругость души в несчастии, ее ужас при виде великой гибели, ее изобретательность и мужество в том, как она носит горе, смиряется и извлекает из несчастия всю его пользу, и, наконец, все, что ей дано, глубина, таинственность, притворство, ум, хитрость, величие — разве это дано ей не среди скорбей, не в школе великого страдания?» («По ту сторону Добра и Зла»). Ницше всякий раз нужно, чтобы душа пламенела для того, чтобы получить ясность и яркий свет познания, но пламень этот никогда не должен превращаться в благотворную теплоту, а должен ранить сжигающими и сверкающими огнями.
Эта необыкновенная способность уживаться заново с самым тяжелым насилием над собой, осваиваться с каждым новым пониманием вещей существовала как бы для того, чтобы разлука со вновь приобретенным делалась с каждым разом все более потрясающей. «Я иду! Сожги свою хижину и иди мне навстречу!» — повелевает ему дух, и упрямой рукой он вновь и вновь лишает себя крова и идет в темницу, навстречу приключениям, с жалобой на устах: «Я должен снова подняться на ноги, на усталые, израненные ноги: но я вынужден
Перемены воззрений, склонность к метаморфозам лежат в самой глубине философии Ницше и как бы образуют лейтмотив его системы познания. «Мы бы не дали себя сжечь за свои убеждения», — сказано в «Страннике и его тени», «мы не настолько уверены в них. Но, быть может, мы пошли бы на костер за свободу иметь мнения и иметь право менять их». В «Утренней заре» этот взгляд отражен в следующих прекрасных словах: «Никогда ничего не утаивать, не скрывать от себя того, что может быть сказано против твоей идеи. Это ты должен обещать самому себе! Это первый долг честного мыслителя. Нужно каждый день вести крестовый поход против самого себя. Победа и завоевание крепости уже касаются не тебя, а истины — но и твое поражение не должно смущать тебя!». Заглавием к этим мыслям служат слова: «насколько мыслитель любит своего врага». Но эта любовь к врагу исходит из смутного предчувствия, что во враге скрывается, быть может, будущий союзник и что только побежденного ждут новые победы: она исходит из предчувствия, что однообразный мучительный процесс внутренних метаморфоз составляет необходимое условие всякого творчества. «Дух спасает нас от полного нетления и превращения в обгоревший уголь. — Спасаясь от огня, мы шествуем, побуждаемые духом, от мнения к мнению, — как благородные предатели всего на свете» («Человеческое, слишком человеческое»). — «Мы должны стать предателями, совершать измены, покидать свои идеалы». («Человеческое, слишком человеческое»). Этот одинокий человек должен был умножаться, распадаться на множество мыслителей по мере того, как он замыкался в самом себе; — только таким образом он мог жить духовной жизнью. Влечение к насилию над самим собой было своего рода стремлением к самосохранению; только погружаясь во все новые муки, он спасался от своих страданий. «Я неуязвим только в моей пяте!… И только там, где есть гробы, возможно воскресение!.. Так пел Заратустра» — «тот, которому жизнь однажды открыла следующую тайну: „смотри“, — сказала она, — я — то, что должно быть всегда побеждаемо». [3]
3
Вследствие этого влечения Ницше превращался более, чем сам этого желал, в «Дон-Жуана познания», которого он следующим образом характеризовал («Утренняя заря»): «он умен, предприимчив и с наслаждением заигрывает с истиной, охотится за ней, преследуя ее до самых высоких и далеких звезд познания до тех пор, пока уже ничего не остается, за чем бы охотиться, кроме поставляющего неизбежно страдание. Таким образом, ему хочется в конце концов познать ад — это последнее увлекающее его познание. Быть может, оно так же разочарует его, как все, что познано! И тогда пришлось бы ему стоять среди вечности, будучи прикованным к разочарованию и превратившись самому в каменного гостя, с жаждой вечерней трапезы познания, которая никогда более уже не выпадет на его долю! Ибо во всем мире предметов уже нет куска, который можно было бы предложить в пищу этому голодающему».
Мучительное сознание собственного несовершенства влекло его к идеалу: «Наши недостатки — глаза, которыми мы можем увидеть идеал» («Человеческое, слишком человеческое»). Я прибавляю к этому три афоризма, которые он однажды написал для меня и в которых его миросозерцание отразилось с особой резкостью:
«Противоположностью героического идеала является идеал гармоничного, всестороннего развития, — прекрасный и крайне желательный контраст! Но это идеал только вполне хороших людей» (например, Гете). [4]
4
Тут Ницше понимает Гете совершенно иначе, чем несколько лет спустя в («Сумерках Богов»). Здесь он еще видит в нем антипода своей собственной негармоничной натуры, а впоследствии он усматривал в нем глубоко родственный дух, который не был гармоничным по природе, а создал сам свою гармоничность переделав себя и принеся в жертву свое прежнее «я».
Далее: «Героизм — это стремление к той цели, по отношению к которой сам человек уже совершенно не принимается во внимание. Героизм — добровольное согласие на абсолютное самоуничтожение».
И третий афоризм: «Люди, которые стремятся к величию, обыкновенно дурные люди, это единственный для них способ переносить самих себя». Слово «дурной», так же, как выше слово «хороший», не употреблены здесь в обычном своем значении и вообще не выражают никакой оценки; они только служат определением известного состояния души.
Словом «дурной» Ницше обозначает «внутреннюю войну» в человеческой душе, то, что впоследствии он называл «анархией инстинктов».
Он отличает гармоничную или цельную натуру от героической или состоящей из противоположностей; они являются типами деятельного и познающего человека, другими словами: типом его собственной души и диаметрально ей противоположной. Человеком деятельным он считает нераздельного и не знающего разлада, т. е. человека с инстинктом прирожденного властелина. Когда такой человек следует своему естественному развитию, его натура должна становиться все увереннее в себе и обнаруживать свою сосредоточенную силу в здоровых поступках. Препятствия, которые ставит ему внешний мир, только еще более возбуждают его деятельность: ибо нет для него более естественного состояния, чем борьба с внешним миром, и ни в чем его здоровье не обнаруживается полнее, чем в его умелом ведении борьбы. Все равно, велик или мал его ум: в том и в другом случае он стоит во власти этой свежей силы своей натуры и того, что ей необходимо и полезно. Он не противопоставляет в своих стремлениях самого себя своей природе, он не разлагает ее, не идет по своим собственным следам.