Футбол оптом и в розницу
Шрифт:
Отчисление из МЭИ меня, конечно, огорчило, но я был уверен, что учиться в институте буду.
Тем временем наступила весна 1952 года. В стране происходили странные события, узнавая о которых я старался не очень доверять слухам. Хотя спустя некоторое время на личном опыте сумел убедиться, что слухи не были лишены оснований.
Сперва я узнал, что в столичных вузах — МГИМО, МГУ и некоторых других — введена квота на прием абитуриентов еврейской национальности. Разговоры об этом диком явлений казались нам совершенно беспочвенными. Особенно невероятными они представлялись моим ровесникам, прошедшим через горнило войны,
Мне все эти коллизии тоже были далеко не безразличны. Дело в том, что в 40-м году, когда мне исполнилось 16 лет, я по рекомендации паспортистки 50-го отделения милиции г. Москвы (оно тогда располагалось на углу Большой Дмитровки и Столешникова переулка) согласился, чтобы в графе «национальность» в мой паспорт вписали слово «еврей». Тогда рекомендовалось указывать национальность по отцу. Хотя если бы я очень настаивал, то мог бы стать в соответствии с данными мамы русским. Но я ничуть об этом не задумывался. Спустя три года, когда я уже был на фронте, у нас начали оформление новых красноармейских книжек. Так как я считался едва ли не самым грамотным в батальоне, то меня по ночам вызывали в штаб помогать писарям. Так получилось, что мою книжку начал заполнять сидевший рядом со мной писарь штаба. Увидев в старой книжке слово «еврей», он смутился и робко спросил: «Марк, а как теперь тебя записать?» Не успел я ответить, как из соседней комнаты вышел начальник штаба капитан Скорописцев. «Как еврей? — недоуменно и строго спросил он. — Все евреи сейчас в Ташкенте, а ты на переднем крае. — И, обращаясь к писарю, закончил: — Пиши: русский!»
После возвращения в Москву мне эта «шутка» Скорописцева едва не стоила партийного билета. В милиции сверили данные моего старого паспорта с записью в красноармейской книжке и подняли скандал. Дело в конце концов завершилось миром, но согласно новому паспорту я опять оказался евреем.
Теперь можете себе представить мое самочувствие, когда я впервые в жизни на себе ощутил страшную и унизительную неприязнь со стороны государственной структуры.
Ведь за все военные годы, находясь в рядах морских пехотинцев, а позже танкистов, я ничего подобного никогда и ни от кого не слышал. После великой победы над фашизмом мы и подумать не могли, что в нашу страну может вновь вернуться разгул мракобесия.
Но вузовские квоты оказались лишь первыми всходами этого омерзительного явления. Вскоре, по навету оказавшейся главной стукачкой страны Лидии Тимашук, которая написала «разоблачительный» донос в ЦК партии, были арестованы многие ведущие врачи. Среди них оказались светила-академики и известные профессора, в том числе личные врачи Сталина и его ближайших соратников. Несколько месяцев страна переживала события, получившие тогда название «дело врачей». В списках обреченных на верную смерть ни в чем не повинных людей было много евреев. У некоторых уже были выбиты (в буквальном смысле этого слова) признательные показания о якобы готовящихся ими террористических актах против членов Политбюро. Смерть неотвратимо нависла над жертвами чудовищной клеветы. Тимашук же поторопились наградить орденом Ленина...
И только смерть вождя всех времен и народов избавила служителей Гиппократа от гибели.
А пока, весной 52-го, над страной вознесся страшный меч новоявленных инквизиторов XX века. «Чистки» начались почти повсеместно. В Москве был закрыт Еврейский театр. В нашем министерстве, да и в ряде других учреждений один за другим в небытие уходили люди разных званий и рангов, страдающих доселе не очень опасной, но распространенной болезнью — «еврейство». Был арестован и наш начальник главка Ефим Давыдович Лещинер, работавший до министерства на ответственном
На место Лещинера к нам прибыл из Свердловска новый начальник главка, снабженец Уралмаща, носивший очаровательную фамилию Бяков. Не успел еще новый начальник утвердиться в своем кресле и продемонстрировать первые признаки самодурства, как местные острословы окрестили его метким прозвищем Бяка.
Примерно в середине марта 52-го Бяков вызвал меня к себе и, наговорив кучу похвал в мой адрес, предложил перейти в нижестоящие организации на другие должности «с повышением и для укрепления партийных рядов». Без труда установив, что все эти предложения Бяки — сплошная и труднообъяснимая липа, я от его «лестных» проектов отказался.
Тогда последовательный и кристально чистый коммунист Бяков отважился на откровенный подлог. Он обвинил меня в том, что я, оформляясь в Минтяжмаш, скрыл факт ареста моего отца в 1938 году. Это была тоже очевидная ложь, ибо в первом отделе хранилась написанная мною анкета, понадобившаяся ранее при оформлении мне 2-й формы допуска с грифом «Совершенно секретно». В ней я при всем желании не мог не написать о судьбе отца.
Тем не менее 22 апреля 1952 года Бяков подписал приказ № 35 о моем увольнении «в связи с утратой доверия».
Ошарашенные очередным эпистолярным шедевром Бякова члены ЦК профсоюза работников тяжелого машиностроения тут же отправили нравоучительный ответ: «Учитывая, что решение по делу т. Рафалова не обосновано фактами, доказывающими его непригодность к работе инженера-диспетчера, решение РКК профсоюза Минтяжмаша от 15.04.52 г. отменить и рекомендовать т. Рафалову обратиться в народный суд о рассмотрении его дела по существу» (протокол № 45 от 7 мая 1952 г.).
Получив столь удобный пас от ЦК профсоюза, я незамедлительно переадресовал его в народный суд Советского района.
Теперь, вспоминая о своем донкихотстве, я отдаю себе отчет в собственном безрассудстве, а главное — в полной бесперспективности борьбы с мощной и хорошо отлаженной системой беззаконий. Тем более что тогда во главе страны еще стояли зловещие фигуры Сталина и верных ему клевретов.
Меня в значительной степени подбадривало очень хорошее ко мне отношение первого заместителя министра Владимира Федоровича Жигалина. Через несколько лет, после смерти министра Николая Степановича Казакова, Жигалин возглавил Минтяжмаш.
В те годы все министерства и госчиновники вынужденно копировали режим работы Сталина, который сидел за своим рабочим столом до четырех-пяти часов утра. Поэтому во время моих дежурств Жигалин частенько вызывал меня к себе для уточнения различных вопросов, которыми я занимался. Помню, как однажды ночью Владимир Федорович вызвал меня и сказал примерно следующее: «Меня вызывают в Совмин, поэтому поговори по «вертушке» с директором Новокузнецкого металлургического комбината Беланом и выясни у него, почему так задерживается поставка металла Уралмашу и Новокроматорскому заводу. Скажи ему, что срывается изготовление шагающих экскаваторов типа ЭШ-14/65, срочно необходимых на строительстве Волго-Донского канала». Обо всех проблемах, связанных с изготовлением мощнейших драглайнов (так называли экскаваторы ЭШ, способные заменить тысячи землекопов), я был хорошо осведомлен. Тем не менее поручение Жигалина меня сильно смутило. «Ничего, ничего, — подбодрил меня Жигалин, — парень ты молодой, дело знаешь, голос у тебя поставлен, Белан его от моего не отличит. Так что вперед!» С Новокузнецком я пообщался довольно успешно. Это дало повод Владимиру Федоровичу еще не один раз доверять мне подобные переговоры.