Галатея
Шрифт:
Мы поднимаемся. Она забирает свою сумочку. Я задвигаю стул. Мы уходим.
– А почему ты сказал "Испания"?- спрашивает она. - Не знаю,- говорю я.- Может быть, потому что Гарсиа Лорка сказал как-то, что испанские мертвецы самые мёртвые в мире. А может, потому что Америка - тоже Испания. И вообще, сколько бы мы ни открывали новых земель, они всегда оказываются отражением нас самих. - Бу - Э - Нос - Ай - Рес,- произношу я по звукам. "Цветами апельсина вдруг дохнула Параны прохлада. Мои цветы, я ухожу, удерживать меня не надо..." - Что это?- спрашивает она. - Бедняжка Серебряная Леди! Шип, вонзившийся в её платье, всё никак не отпустит её. Жаркие, колючие объятья пампы, "самого печального места на свете". "Каждый день выжигает мне душу огнём, и душа моя плачет..."
– Однажды,- рассказываю я,- в королевский дворец прибыл поэт, тонкий, проникновенный лирик, рыдавший розами и серебряными башнями, водопадами звёзд, зыбкими узорами лунных теней, криками ночных птиц, стонами женщины... А было это во времена Филиппа Второго или, может быть, во времена Фердинанда Арагонского, или же раньше, во времена Альфонсо Мудрого, неважно. Поэт допущен ко двору, он читает свои стихи перед собравшимися вельможами, и во время оного чтения одна из придворных дам, а была это первая красавица того времени, предмет тайного и явного вожделения прославленнейших рыцарей Испанского королевства и, по слухам, самого короля, падает без чувств. Поэт, разумеется, польщён тем, что его поэзия нашла такое понимание, а нужно сказать, что вслед за Первой Дамой в обморок попадали и все остальные. Король отдаёт приказ устроить в честь поэта торжественную трапезу. Дам приводят в чувство, поэт с глубоким поклоном изъявляет свою благодарность. Во время трапезы карлик короля думает про себя: "Подумаешь! Стоило разводить столько шума ради какого-то там обморока. Я могу сделать то же самое без всяких там вздохов и слов". Он ловит крысу, вспарывает ей ножом брюхо
Мы гуляем среди рассыпчатого света, теней, вокруг ни души, как приятно! Она посмеивается над моим пристрастием к безлюдным местам, припоминая мне слова, сказанные мною как-то в разговоре. Я защищаюсь, но без азарта. Преобладание жёлто-зелёной гаммы оттенков, наверху огоньки синего пламени, раздуваемые сквозняком, ветер ворошит кроны деревьев, но это высоко, а здесь, внизу, неугомонный бег пятен, они сливаются и разбегаются снова, на гипсовой лепнине тел, выскобленных лицах аллегорических фигур. Переменная яркость. Ряды пустых скамеек - аллея. Строгость античных форм цветочных вазонов, сухая земля в горшках. Мы разговариваем. - Мне было лет пять или шесть,- говорю я,- когда я столкнулся, впервые, наверное, с неразрешимой парадоксальностью такого простого понятия как жалость. Каждый раз, ложась спать, я оставлял свою одежду на спинке стула. Мне было жалко её, мне казалось, что ей будет холодно ночью. Такой вот панпсихический завёрт. - Какой? Психический? - Панпсихический. Это когда тебе кажется, что все вещи - скамейки, камни, кроссовки, книги, портреты, все они живые. Одушевлённые. - А разве нет? - Ммм... Подожди. Так в чём заключался парадокс. Сколько бы я ни укрывал свою одежду, всегда было что-то, что оказывалось сверху и оставалось неукрытым, а значит, должно было мёрзнуть. И я никак не мог придумать, как бы исхитриться, чтобы сверху не было ничего. - Ну и задачка!- говорит она.- Как же ты выкрутился? - Да никак. А. Кажется, я решил, что не все вещи мёрзнут одинаково. - Понятно,- говорит она. - Как и у людей. Но тогда-то я не особенно много думал о законах общественного устройства, хотя... Кто его знает. "Ведь деревья тоже живые",- говорит она, и я не сразу соображаю, о чём это она.- "Деревья и трава, всё, что растёт, земляника или какао. А шоколад уже не живой, разве это не странно?" - Что ж тут странного,- говорю я рассудительно.- Люди тоже умирают. Был живой, стал... не очень. - Люди не умирают,- говорит она.- Они отправляются на небо. - Какая муха тебя сегодня укусила, Лил? - И солнце тоже живое. И море. - Ладно. Если мы считаем, что жизнь есть ничто иное как некая степень воплощения Бога, то физическая стадия - это то же самое, но только на более низком уровне. Можно сказать, то же самое. Устраивает? - Не знаю,- говорит она.- По-моему, и так всё ясно.
Она подходит к скамейке. Склонившись, проводит по ней пальцами, смотрит на них. - Посидим? Я подхожу и сажусь рядом. Она отдыхает.
Парадная жёсткость манжет, отлёт и снова... дробность прикосновений к невидимым струнам, упрятанным в гулкое полированно-фрачное тело, накрахмаленная скатерть, в гостиной ловкие руки салфеткой протирают бокалы. Что это, умелый пассаж или гениальная импровизация? Мы рисуем вездесущее око на иконных досках и зелёной бумаге, но вот кристаллы подземных пещер, сиреневая пена ночного прибоя, кто ей судья? Прозрачная ясность пространства. Я знаю тех, кто устроил здесь праздник, но кто создал эту радость? Небо, дробный бег клавиш, так единое дуновение лета заставляет забыть окон манерную строгость, так до берегов Португалии доносится запах Америк, по краю скатерти дрожь сквозняка, парус, наполненный звуком, лучистая сфера, и в ней, как в волшебном кристалле, переменчивость форм облаков над чопорно надменным постоянством, таким нелепо-строгим постоянством прямых углов.
Я смотрю на деревья, что стоят поодаль одно от другого, пропуская свет. Солнечные пятна в траве. - А здесь мы уже были,- говорю я. Она кивает: "Когда шли из кино". - Сколько минут до сеанса?- спрашивает она неожиданно серьёзно.
Мы стоим на железобетонной плоскости крыши недостроенного высотного дома, в центре сияющей сферы всеобъемлющего пространства, столько света, и на бесконечность вокруг над нами небо - я и она - её волосы колышутся на ветру, как будто невидимые ласковые руки приподнимают её локоны и роняют, выпуская из пальцев, ветер, и вдруг я понимаю, что он любит её, он любуется её волосами. Любовь. - Мы родились в этом мире, чтобы дать жизнь тому, что было мертво. Небо, распахнутое настежь щемящим простором. Подняться. - Мы должны подняться. Солнце и ветер, и само небо, они живые, потому что живые мы. Мы в объятиях лета, и оно хранит нас. Когда настал день, кто станет искать ночь? Она стоит недвижно, солнце в её волосах, невесомых в воздухе, открытое небо на бесконечность вокруг над нами. Подняться. Мы должны подняться, мы не должны прощать. Они могут вырыть глубокие рвы и наполнить их водой, они могут насыпать вал и усеять поле шипами, и натянуть проволоку, но птицы летят в небе. Когда крыши как цветные камешки далеко внизу, что значит, что это был город. Там, внизу. Что значит это теперь! Посмотри. Небо вокруг, и на каждую пядь земли не найдётся ли у него тысячи пядей простора? Посмотри, солнце светит нам, и на каждую меру тени не найдётся ли у него тысячи мер света? Станет ли обретающий солнце сожалеть о лучине? Станет ли обретающий небо сожалеть о клочке земли? Засуха может выжечь его, скот может придти и вытоптать его, люди могут забросать его камнями. Посмотри, их крыши как цветные камешки далеко внизу. Ведь это же небо, Лил, ведь это же небо!
... Солнце сошло с ума. Сколько часов до рассвета?..
Туман над лугом мокрой травы. Неподвижность воды, песчаная отмель. Деревья, тёмные, невнятные изваяния. Среди кустов накренившаяся на склоне машина. Роса на белом капоте, подёрнутое влагой лобовое стекло. Чёрное пятно отсыревшей золы на траве. Всё тихо. Спящий в тумане лес, склонённые над водой ветви.
......................................
Я просыпаюсь. Она спит. Осторожно, чтобы не разбудить её, я выскальзываю из постели.
Дриады плещутся в купальнях прохладной свежести, в брызгах солнца их ликующий смех, они зовут меня, в волнении я торопливо бреюсь и, облекшись в одежды, спешу к ним, они зовут, из подъезда, где на влажной штукатурке оттаивают синие тени, через двор, дальше, туда, где банкет прехорошеньких улиц играет блёстками звуков, скорее туда!
Раструбы гнутой меди исторгают "Old Timer", я вполголоса подпеваю. У киосков с водой стоят люди. Припудрив пылью бордюр, автобус замер, качнулся и, с шумом открыв двери, облегчённо вздохнул. Холодок свежести лизнул его разогретое нёбо. Торопливое цоканье каблучков обольстительных туфелек. Девушка вбежала вверх по ступенькам, складные ставни захлопнулись, и жернова колёс вновь принялись за свою привычную работу, автобус встряхнулся, встряхнулся ещё и, издав боевой клич, рванул по маршруту дальше. Я помахал ей рукой, и она с улыбкой сириянки кивнула мне и помахала в ответ через плотную тяжесть стекла. Я смотрю на неё, и мне хочется смеяться от лёгкости.
Конферансье выходит из здания спортивного зала. Остановился, чтобы закурить. Выбрасывает спичку. Его голова ещё не высохла после душа, и волосы блестят как напомаженные. Мимо на роликовых коньках проносится шумная ватага детей. Он идёт дальше.
Она потягивается, зевает, прикрываясь рукой. Удивлённо моргает. Да ты уже встал? - Соня!- говорю я.- Уже давно день. Вставай с улыбкой. Она трёт глаза. - Посмотри, что я принёс тебе. Китайский веер. Ну разве не прелесть? Она моргает. Из шороха бумаги я извлекаю перчатки, надеваю их на её пальцы, ещё непослушные после сна. Нравятся? Она просыпается окончательно. Силится сообразить. - Ты ходил уже куда-то, что ли? Я смеюсь. Она смотрит в окно, потом на меня.
Я жду её у парикмахерской, наблюдая, как тусклое зеркало стекла рассеянно пытается припомнить прохожих, скользящих по бледным лбам выставленных фотографий, обрамлённым модными фасонами причёсок, они проходят словно череда перерождений в театре сантаны. Там, внутри, стрекочут ножницы, хирургическая чистота, размноженная большими зеркалами, и мне хочется войти туда через зеркало и посмотреть на себя, стоящего снаружи, и когда мне это удаётся, я, к удивлению своему, замечаю рядом с собой какого-то незнакомца, пристально разглядывающего моё лицо. Я поворачиваюсь к нему, и он немедленно хватается за мою руку, как будто вознамерившись отнять её у меня. - А я стою, думаю, вы или не вы!- радостно сообщает он. - Простите...- пытаюсь было возразить я. - Да, мы незнакомы, то есть вы меня не знаете, и я, со своей стороны, прошу прощения за то, что столь бесцеремонно пытаюсь завязать с вами знакомство, но недостаток времени... Меня зовут Карл. Он запихивает мне в карман свою визитную карточку, продолжая улыбку, и проделывает это так ловко, что я не успеваю даже помешать ему. А теперь уже неудобно. - Видите ли, в чём дело,- объясняет он.- Я должен уезжать сегодня же, ужасно сожалею об этом, но, увы, дела. - А чем вы занимаетесь?- спрашиваю я, скорее машинально. - В свободное время?- пытается пошутить он. -
Она толкнула дверь и вышла ко мне. Она вошла под ажурные своды горячей, пахнущей зноем листвы, и вздохом прокатился ветерок по амфитеатру, как она хороша! - Ну как?- говорит она, без нужды трогая уложенные локоны. - То, что нужно. Я пытаюсь говорить спокойно. Она надевает шляпку, поправляет её, нет, вот так, чуть набок. - У тебя нет монетки?- спрашивает она, заметив предсказателя. Она идёт к нему. - Ваш кавалер уже заплатил за вас,- сообщает ей дед, показывая на меня. - Правда?- она оборачивается ко мне.- Как мило... Зажмурившись, чтобы не подглядывать, она пробегает пальцами по стопке, пальцы замирают, и в тот же миг, быстро и цепко, она выхватывает листок. С недоумением разглядывает. - Посмотри-ка,- она протягивает его мне.- Что это? Что? Визитная карточка. Я в душе ругаю себя за свою выходку. Она читает вслух вытесненное свинцом на бумаге имя и задумывается, как будто что-то припоминая. - А знаешь...- говорит она.- Я слышала это имя. Старик улыбается. Она смотрит на меня. Замечает во мне перемену. Ты что, расстроен? Да нет, что ты. Пойдём? Она идёт. Растерянно вертит в руках карточку. Потом, вдруг разом решившись, рвёт её на кусочки и вытряхивает из ладошки в урну. Возвращается ко мне. - Вот и всё,- она обнимает меня за руку.- Зачем нам нужен ещё кто-то? - Да,- говорю я.- Зачем? Какие у тебя красивые волосы, Лил! Нет, правда, хорошо. Да? Ей приятно. Сегодня явно благоприятный день для всяческих начинаний. Ветер что ли переменился? - Не начать ли и мне артистическую карьеру? - Прямо сейчас? - Немедленно,- заявляю я и, подойдя к пожилому господину, мирно расположившемуся под сенью каштанов дабы немного подремать в тени, спрашиваю его, не будет ли он так любезен одолжить мне свою шляпу. - Видите ли, у неё такой классический вид, а я неравнодушен к классическим атрибутам. Он не отвечает. - Я могу взять её у вас в аренду,- поясняю я. - Пожалуйте,- говорит он тоном потомственного дворецкого. Я благодарю его. - Усаживайся, Лил, поудобнее. И разумеется, я взываю к твоей снисходительности. Не забывай, это моё первое выступление в подобном амплуа. Можно сказать, дебют. Я пересекаю улицу, пропустив перед собой мотоцикл, становлюсь так, чтобы не мешать людям проходить мимо, раскладываю на тротуаре носовой платок и располагаю на нём шляпу,- всё-таки вещь чужая. Потом я основательно откашливаюсь и, закончив этим все необходимые приготовления, затягиваю песенку из репертуара Мадонны. Для пущего успеха предприятия я подпускаю в голос побольше трагичности. Лил некоторое время держится, но наконец начинает откровенно покатываться со смеху, чем сводит на нет весь трагический эффект. Закончив свой концерт и поблагодарив щедрую публику, я возвращаю шляпу любезному её владельцу, хранившему на всём протяжении моего выступления спокойствие, достойное карнакских изваяний. Часть выручки я отдаю ему в качестве платы за аренду - договор есть договор. После этого я направляюсь к Лил с твёрдым намерением отчитать её. - Не понимаю, что ты нашла в этом весёлого. Я выбирал самые несмешные песни. Она делает извиняющееся лицо. - Ты с таким чувством пел... Прости, я не хотела. Ты молодец. Она опять начинает давиться смехом. Ну что тут будешь делать, если в человеке нет ни грамма серьёзности. - Что нам с этим делать?- размышляю я вслух, пересчитав деньги. - А ты даже кое-что заработал,- говорит она с лёгким удивлением. - Видишь, мне тоже платят деньги. Я же говорил, сегодня благоприятный день. И народ в этом городе чуткий и отзывчивый. - А кто говорил... - Всё!