Гамсун. Мечтатель и завоеватель
Шрифт:
Вот уже более двух лет со дня капитуляции нацистской Германии в газетах, которые читал Гамсун, публиковались фотографии построенных немцами газовых камер, гор трупов, массовых захоронений, изможденных узников концлагерей на территории Германии, Норвегии и других стран, узников, которым чудом удалось уцелеть. Все газеты писали о Нюрнбергском процессе. Об обвинениях, предъявленных Герингу, Риббентропу, Шпееру и другим представителям правящей верхушки нацистской Германии, где раскрывалось, каким образом идея сверхчеловека и идея немецкой экспансии претворились в создание огромной военной машины и руководимого государством аппарата массового уничтожения людей, который поглотил 55 миллионов человеческих жизней.
Удивительно, но все эти страшные разоблачения, касающиеся той политической системы, которую Гамсун так истово поддерживал, не оказывали на него практически никакого воздействия. Он проиграл свою вторую войну. И было поразительное
501
«На заросших тропинках».
Сорок тысяч человек во время оккупации были арестованы за политическую деятельность. Очень многие из них подверглись пыткам, десять тысяч были отправлены в немецкие концлагеря, более двух тысяч норвежцев погибли в немецком плену. Разве все они не были политическими заключенными? Но Гамсун их не учитывал в той картине мира, которую рисовал.
«Я в высшей степени спокоен за себя, совесть моя предельно чиста. Тут все просто и ясно», — говорил он, обращаясь к собравшимся на репетицию его выступления в суде в упомянутой адвокатской конторе в Арендале.
А вот как он объяснял главную причину своей поддержки Германии: «Нас, норвежцев, увлекала идея о том, что Норвегия должна занять высокое, выдающееся место в мировом великогерманском сообществе. Идея, ростки которой тогда появились и в которую поверили. Кто в большей, кто в меньшей степени, но поверили все» [4: 189] [502] .
Но никто из находящихся в этой комнате слушателей его предварительной речи на суде не верил в нацистскую идею Великой Германии или в то, что Норвегия могла бы занимать там какое-то место. Туве Филсет Тау была замужем за Максом Тау. Она активно боролась против нацизма в Польше, Чехословакии, Норвегии и Швеции. Ее муж потерял почти всех своих родственников и друзей — евреев в результате холокоста, изуверски спланированного и осуществлявшегося с промышленным размахом страшного механизма истребления этого народа. Сигрид Стрей боролась против оккупационных властей в Норвегии и была арестована. Возможно, присутствующие надеялись, что Гамсун отринет свою веру в нацизм, выразит сожаление? Может быть, скажет о том, что после визита к Гитлеру его начали посещать сомнения? Ничего подобного. Вместо этого он начал создавать некий образ высокопоставленного двойного агента: «Честному и непредубежденному человеку ясно, что примерно в таком же тоне мне приходилось писать об оккупационных властях. Не мог же я действовать так, чтобы навлечь на себя подозрения, но вот величайший парадокс! Подозрения все-таки на меня пали. <…> Довольно высокие немецкие инстанции дважды (если мне не изменяет память) напоминали мне, что от меня, в отличие от некоторых названных поименно шведских граждан, ждут гораздо больше. И при этом указывали, что нейтральной страной является Швеция, а не Норвегия. Я их во многом не устраивал. От меня ожидали больше, чем получили» [4:189].
502
Воссоздание этого события в помещении адвокатской конторы Сигрид Стрей основано на следующих источниках: Кристиан Гирлёфф «Собственный голос Кнута Гамсуна», Сигрид Стрей «Мой клиент Кнут Гамсун», Макс Тау «Несмотря ни на что». Кроме того, существуют и другие материалы в HPA-NBO. Речь Гамсуна воспроизводится по книге Кристиана Гирлёфф «Собственный голос Гамсуна». Она по некоторым пунктам отличается от той речи, которую он произнес на судебном заседании в Гримстаде пять месяцев спустя. В отношении этого см. комментарии в главе, которая описывает собственно судебный процесс. Есть все основания утверждать, что описания Кристиана Гирлёффа представляют подлинный вариант генеральной репетиции в Арендале 20 июля 1947 года. В письме к Гирлёффу от 7.08.47 Гамсун благодарит его за присланный стенографический отчет. Этот отчет также был в распоряжении Гирлёффа, и, вероятно, он сделал с него копию. Правда, ни Сигрид Стрей, ни Кристиан Гирлёфф, ни Макс Тау не говорят ни о какой стенографистке, скорее всего, стенографировала сама Сигрид Стрей.
Он жаловался, что никто не указал ему на то, что он пишет неправильные вещи, никто, ни единый человек во всей стране. «Я жил в одиночестве в своей комнате, предоставленный исключительно самому себе».
Неужели,
И вот теперь он отчасти отвечал на эти вопросы: «Я ничего не слышал, я был так глух, что со мной никто не хотел иметь дела. Стуком в дымоход снизу мне подавали знак спуститься. Я спускался, принимал пищу и снова отправлялся к себе наверх. Так продолжалось месяцы, годы, все эти годы. И никто мне не подал знака» [4: 190].
Присутствующих поразили его слова. Годами изолированный в своей комнате? А разве не публиковались в различных газетах его фотографии — то путешествующего на пароходе, то в автомобиле, то у трапа самолета внутри страны или за ее пределами, даже осматривающего немецкую подводную лодку? И везде он живой, энергичный и резкий в своих высказываниях?
«Да и домашние мои, мои родственники редко, если не сказать никогда, не заботились о том, чтобы поделиться со мной новостями, помочь. Ведь им приходилось писать, чтобы общаться со мной, а это так тяжело. Я был заперт в четырех стенах. В этих обстоятельствах мне оставалось только довольствоваться двумя газетами — „Афтенпостен“ и „Фритт Фолк“, но они никогда не подвергали сомнению правоту моих рассуждений. Наоборот. И в том, что я сидел и работал, не было ничего дурного. Не было ничего дурного и в том, что я тогда писал. Все было верно, и я писал справедливые вещи.
Попытаюсь объяснить, о чем я писал. Я старался предостеречь норвежскую молодежь и взрослых людей от непродуманных действий, способных спровоцировать оккупационные власти. Подобные действия были бы бесполезны и привели бы тех, кто их совершает лишь к катастрофе и собственной гибели. Вот о чем я писал, проигрывая эту мысль на разные лады».
Прошло уже почти полчаса с того момента, как он начал говорить. Голос его звучал все так же отчетливо.
«К тем победителям, что нынче торжествуют надо мной, хотя они победили лишь внешне, не обращались плачущие родственники наших сограждан, заключенных в лагерях за колючей проволокой и приговоренных к смерти. Я не обладал властью, но они шли ко мне».
Двое из присутствующих женщин, видимо, поняли, что он говорит о них. Речь шла о Сигрид Стрей и ее дочери Анне Лизе. Последняя как раз и приходила в Нёрхольм и с плачем умоляла Гамсуна помочь ее арестованной матери, и он помог:
«Я обращался к Гитлеру и Тербовену, искал окольные пути, чтобы обратиться к тем, кто обладал властью. Я постоянно посылал телеграммы. Наверняка в каком-то архиве их много. Я посылал их и днем и ночью. Не знаю, помогли ли кому бы то ни было мои телеграммы. Скорее всего, в той же малой степени, в какой мои газетные заметки послужили предостережением для моих соотечественников, как я задумал их».
У него было еще кое-что припасено для них.
«Я, как и многие другие, мог бы перебраться в Швецию. Я мог бы перебраться и в Англию, как это сделали многие другие, а потом возвратились оттуда героями».
Супруги Тау не могли не заметить насмешки в следующем пассаже его речи.
«Ничего подобного я не предпринял, я думал, что лучше послужу своей стране, занимаясь своим хозяйством, в те трудные времена, когда нация испытывала недостаток во всем. И тогда я начал писать, посылать телеграммы и размышлять. Эта деятельность не пошла мне во благо, напротив, она привела к тому, что в глазах и сердцах всех я оказался предателем той Норвегии, которую собирался возвысить. Пусть это будет так, как того хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это моя потеря, и я несу ее в своей душе. Но через сотню лет все будет забыто. И даже этот уважаемый суд будет забыт. Имена всех присутствующих окажутся через сотню лет стертыми с земных скрижалей, никто больше их не вспомнит. Когда я писал с самыми благими намерениями, когда днем и ночью рассылал телеграммы, я, стало быть, изменял своей стране, как теперь утверждают. Я был изменником родины, как теперь говорят. Пусть будет так. Но я себя таковым не осознавал и не осознаю теперь. Я в высшей степени покоен за себя, совесть моя предельно чиста».
И как это он, собственно говоря, может быть в ладу с самим собой? На это у него был ответ.
«Я достаточно высоко ценю общественное мнение. Еще выше я ставлю нашу отечественную судебную систему. Но всего дороже мне собственное понимание добра и зла. Я достаточно стар для того, чтобы иметь право руководствоваться своими собственными принципами. Всю свою долгую жизнь я всегда и везде хранил родину в своем сердце. Я и в дальнейшем намереваюсь хранить отечество в душе, находясь в ожидании самого окончательного приговора».