Гана
Шрифт:
Глаза тех трех женщин, которые не смогли связать такой длинный канат, как я, с тех пор смотрят на меня каждую ночь. Они плакали, но покорно шли, будто получили давно ожидаемый приговор.
Эсэсовец ушел, а мы дальше работали молча. Никто со мной не заговаривал весь день, даже по дороге с работы, на перекличке и в бараке, куда меня перевели. Все избегали встречаться со мной взглядом и сторонились меня.
Когда дверь низкого барака закрылась за нами, кто-то ударил меня в спину так, что у меня перехватило дыхание. Я прижала руки к груди и пыталась отдышаться, но блоковая уже схватила меня за горло.
— Сдохни, — сипела
С тех пор меня считали виноватой за все, что случалось. В бараке, напоминавшем конюшню, где во время моего приезда сотни женщин теснились на трехэтажных бетонных нарах, я стала отщепенцем без малейшего права на защиту или дружбу остальных. Женщины, мечтающие подмазаться к блоковой, откровенно меня обижали, а остальные просто боялись ее разозлить.
Вечернюю баланду я пила из сложенных вместе ладоней, потому что никто из женщин не хотел делиться со мной миской. Еду мне выдавали одной из последних, и, если я не успевала сразу сунуть в рот свой кусок хлеба, блоковая у меня его отбирала. Спать я ложилась на пол, и только глубокой ночью в темноте мне иногда удавалось втиснуться на нижний ярус к спящим узницам.
Поначалу меня защищали мои ловкие руки. Я работала быстрее всех, а капо бригады справедливо рассчитала, что чем ловчее будут ее работницы, тем ее место безопаснее. Но через несколько дней мои пальцы так ослабели, что рабочий ритм замедлился.
Утром по дороге на работу мы видели тела узников, висящие на заборах с электрическим током. Это были те, кто больше не мог и не хотел терпеть жизнь в лагере, решился в последний раз взять жизнь в свои руки и бросился на провода. Я задумала, что однажды тоже так сделаю. Когда я больше не смогу, то не дам себя удушить в газовой камере, а сама выберу свою смерть. С этого момента ко мне пришло окрыляющее чувство свободы.
Блоковая не оставляла меня в покое, и если бы к тому времени ее власть уже не была значительно ограничена, она бы избила меня до смерти. Однако немцы уже чувствовали, что конец войны приближается, и привилегию убивать заключенных оставили только за собой. Я впала в странную летаргию. Я сосредоточилась на мысли о смерти и в самые ужасные минуты представляла себе, как медленно шаг за шагом подойду к проводам, подниму голову к небу, а руки к забору. В моих представлениях небосвод был синим и моя душа возносилась к нему, как воздушный шар. Я видела, как медленно поднимаюсь и не чувствую вообще ничего. Никакой боли, никакой вины.
Через некоторое время я так ослабла, что грань между реальным миром и воображаемым начинала расплываться. Меня трясло от изнеможения, мысли одна за другой терялись в тумане, и единственное, что я ощущала, был холод и спазмы в желудке. Мой мозг уже не управлял телом, все движения были механическими.
Меня уже не трогал плач женщин, не прошедших селекцию. Я понимала, что тогда на нарах будет больше места, а в ведре останется больше еды. Меня не охватывал ужас при виде тележек с костлявыми мертвыми телами, которые такие же тощие узники подбирали после апеля за бараками и везли к крематориям. Они были мертвы, а значит, уже не страдали от холода и голода.
Пальцы на ногах у меня почернели, суставы опухли, меня мучал удушливый кашель. Два зуба выпали, остальные качались.
Я почти не заметила, что в начале декабря, когда я была в лагере уже второй месяц, тяжелый аушвицкий воздух стал не таким густым и из труб уже не валил жирный черный дым. Эсэсовцы сделались озлобленнее, чем когда-либо, и кричали еще пуще прежнего. Перед зданиями администрации горели картотеки с именами живых и мертвых. Из лагеря стали отправляться грузовики и поезда с награбленным добром и узниками, которым предстояло разбирать руины в разбомбленной Германии. Плести канаты уже было не из чего, и нас перегнали разбирать склады. Мы раскладывали вещи по ящикам, а узники-мужчины выносили их.
— Помедленнее, — шептали они нам. — Когда мы все доделаем, нас расстреляют. Они весь лагерь ликвидируют. Русские уже близко.
Меня не расстреляют, думала я. Голова у меня трещала, живот сводило болезненными спазмами. Сегодня вечером я дотронусь до проводов и улечу к небу. Я шагала сквозь туман, месила ногами грязь и отсчитывали последние шаги своей жизни. Построилась с остальными женщинами на последний апель и взглядом выбирала место, где умереть. В тот вечер я даже не пыталась втиснуться на нары. Я села на пол и нащупала в кармане корку, которая у меня осталась. Кто-то схватил меня за запястье, и блоковая вырвала у меня из пальцев хлеб.
— Тебе он не понадобится, грязная вонючая скотина. Завтра утром селекция, тебе ее не пройти. Ты сдохнешь.
Я улыбнулась и легла на холодный пол. Холода я не чувствовала, а, наоборот, вся горела. Блоковая была права. Во всем. Я была грязная, потому что уже несколько дней не могла дойти даже до умывальни. Это было выше моих сил. От меня воняло, поскольку мы все воняли. И я умру. Только не завтра утром. А уже сегодня вечером.
В бараке стояла непроглядная тьма, когда я скользнула за порог. Я огляделась и пошла к ограждениям. Я и не подозревала, что это так далеко. Левой, правой…
— Halt, стой!
Зачем? Я собиралась идти дальше, но резкий удар по икрам сбил меня с ног. Кто-то пнул меня в бок.
— Вставай.
Меня рвало.
Звук, который раздался потом, был мне знаком. Я знала, что за ним последует выстрел. И это будет последнее, что я услышу.
Я закрыла глаза.
— Не трать пули зря. Она все равно сдохнет. У нее тиф. Пусть везут в двадцать пятый.
Нет, только не в двадцать пятый! Застрели меня или дай доползти до колючей проволоки. Если бы у меня оставались силы, я бы выкрикнула вслух. В двадцать пятый свозили женщин, обреченных на смерть. Два раза в неделю его вычищали, и если до тех пор узницы не умирали несмотря на то, что вообще не получали еды, их отправляли в газовые камеры.
Я почувствовала, как кто-то хватает меня за ноги, за руки, бросает на тележку, на которой возили еду и трупы на сожжение, и больше ничего не помню.
Очнулась я уже на нарах в кирпичном бараке. Снаружи уже рассвело, но внутри царила полутьма. Я подняла голову и огляделась по сторонам. На остальных нарах лежали человек двадцать. Тень у двери зашевелилась и подошла ко мне. Я чувствовала, как она шарит по телу и карманам.
— Хлеб, у тебя есть хлеб?
Головы на постелях начали приподниматься и тихонько стонать.