Гангутцы
Шрифт:
Гранин сел на свое место, довольный собой. Сосед сзади шепнул:
— Крепко, Борис Митрофанович, крепко.
Меньше всего Гранин ждал критики от своего старого друга. Но первые же слова Кобеца бросили Гранина в жар.
— Красно говорил здесь Борис Митрофанович. А все же я ему, как старому другу, скажу: почил на лаврах. Первая батарея… Первый залп… Это все великолепно. А вот был ты хоть раз у армейцев? Договорился с ними о корректировке стрельбы по сухопутным целям? Или ты забыл, как пришлось под Выборгом помогать армейской артиллерии?.. А может быть, не помнишь, как нам армейская артиллерия помогала стрелять по финским катерам?.. А может быть, тебе не по чину учиться у пехоты?.. И у противника есть чему поучиться. Сейчас не место и не время об
Расскин вспомнил, как этот суховатый на вид майор через несколько дней после приезда на Ханко пришел в политотдел, встревоженный тем, что некоторые из работников штаба делят полуостров на «зоны влияния»: суша — пехоте, морякам — море. А он доказывал, что такого деления быть не должно: оно вредно, чуждо для нас и опрокинуто опытом зимней войны.
— Тут собрались коммунисты из разных частей, — продолжал Кобец. — Порою говорят: представители различных держав. Но это глупости. Мы одна держава. Прав товарищ Репнин: советский гарнизон — единая семья. Это ведь замечательное дело, товарищи, что к Репнину пришел комсомолец и спросил: почему сносят блиндажи? Рядовому бойцу дороги наши общие интересы. Рядовой боец чувствует остроту международной обстановки! И это нам дорого. И саперная лопатка и дальнобойная пушка — все для нас важно. А самое главное — люди. И надо, чтобы мы не воротили нос от критики, а покрепче ругали друг друга. Я тоже считаю, что копай-городом не надо пренебрегать. И крепость нужна, товарищи, и блиндажи!
«Сила! — думал Расскин, оглядывая зал. — Рождается партийный коллектив базы. А это сила, которая преодолеет все препятствия».
Глава седьмая
Вдали от Родины
После разгрузки и ухода первых транспортов порт Ханко стал таким пустынным, что кронштадтский буксир «КП-12», на котором служили старший рулевой Василий Иванович Шустров и юнга Алеша Горденко, выглядел в нем самым внушительным и солидным кораблем. Некоторое время буксир оставался флагманом всего немногочисленного флота: нескольких посыльных катеров и двух десятков шлюпок. Потом весеннее солнце и ветры очистили Финский залив и море ото льдов. Пришли тральщики, они день и ночь выискивали и подсекали тралами финские мины; вдоль побережья косяками всплывали оглушенные салака, корюшка, окунь. Алеша снимал с себя сапоги и матросскую робу, справленную ему Шустровым, и бросался в море — ведром выгребать рыбу для судового камбуза.
Тральщики освободили район Ханко от мин, порт принял крупные боевые корабли, возле которых буксирчик выглядел карликом. В бухтах восточного побережья обосновались торпедные катера и подводные лодки. Привезли шикарный штабной катер «Ямб» с такой начищенной медной трубой, что Шустров, когда сердился за что-нибудь на Алешу, попугивал его: «Вот пошлю тебя, юнга, драить этот самовар, узнаешь, почем фунт лиха». А из Таллина пришел пароходик с наименованием, еще более удивившим Алешу: «Водолей»! Это был морской водовоз, он ходил из бухты в бухту с запасом пресной воды для подводных лодок.
Кронштадтский буксир тоже сменил свое имя. Вместо старого, закрашенного «КП-12» на борту появилось новое официальное обозначение: «ПХ-1» — «Порт Ханко № 1». Но на островах буксир прозвали «Кормильцем». Ни в одном старом порту буксиру не приходилось столько плавать, сколько на Ханко. Буксир выполнял бесчисленные поручения в гавани, доставлял на острова по фарватерам, не известным даже лоцманам, пушки, мясо, хлеб, почту, цемент, пограничные столбы, всякую кладь; поэтому стоило ему появиться вблизи от какого-нибудь передового поста, матросы и солдаты приветствовали его с берега:
— Наш «Кормилец» идет!..
Команда «Кормильца» основала портовый флот. В бухте Тверминнэ финны бросили на мели два малотоннажных судна. Команда буксира предложила снять эти суда с мели, не дожидаясь прихода эпроновской партии. Один корабль стянули в воду буксиром. Со вторым провозились
Шустров мечтал ввести на «Кормильце» боевой распорядок. Он твердил Алеше, что военного флага буксир не имеет лишь по недоразумению, а всякая служба в военно-морской базе — боевая служба, даже если матросы гражданские и состоят в профессиональном союзе. Матросы «Кормильца» были большей частью людьми пожилыми, уже давно отслужившими действительную службу; в Кронштадте находились их семьи, и многие поговаривали о переезде семей на Ханко. Жена прежнего капитана еще в Кронштадте повесила в каюте мужа ситцевые занавески. Шустров, став капитаном, тотчас выкинул за борт эти занавески и приобрел за свой счет приличные зеленые шторки, положенные каюте боевого судна. Он круто вытравлял «ситцевый дух» на «Кормильце» и строго воспитывал Алешу.
Команда настолько опекала Алешу, что Шустров побаивался: не избаловали бы парня. В ту пору на Ханко было много еще необжитых, необитаемых уголков. Буксир часто высаживал в новых местах посты пограничной охраны и морской службы наблюдения и связи. Как заманчиво все это было для Алеши, как хотелось вместе с солдатами и матросами проникнуть в глубь леса на какой-нибудь таинственный островок! Но стоило Алеше замешкаться, Шустров потом долго ему внушал, что самое позорное дело — отстать от своего корабля.
— Море не любит зевак, юнга, — твердил Шустров. — Захотел погулять — проси разрешения. Революционный матрос любит порядок. А ты анархию разводишь.
Шустров любил словечки и фразы, памятные ему со времен гражданской войны, и ни одного назидательного разговора не обходилось без «революционного матроса» или любимой поговорки Шустрова: «Анархия — мать беспорядка». Кое-кто в команде посмеивался над этими причудами старого балтийца, но Алеша привязался к нему всей душой, и для него многие события великой революции: выстрел «Авроры», штурм Зимнего, бои за Кронштадт и Красную Горку — все, о чем он любил читать и слушать, было теперь слито с образом революционного моряка Василия Ивановича Шустрова.
Алеша работал наравне со всей командой, хотя по-прежнему оставался сверхштатным юнгой. Шустров приучал его стоять на руле. Алеша научился хорошо грести, плавать, а как только потеплело, бросался в такие заплывы, что команда надеялась на него уже как на спортсмена: начнутся в базе спортивные соревнования — сможет юнга отстаивать честь своего судна.
Когда буксир подходил к незнакомому острову, Алеша, не колеблясь, прыгал за борт, на скользкие камни, добирался, начерпав полные сапоги воды, до берега, ловил на лету конец и помогал буксиру ошвартоваться. Несколько месяцев такой жизни преобразили его. Из наивного мальчишки, сбежавшего после гибели отца на фронт с котомкой за плечами и школьным табелем в руках, он превратился в ловкого и сильного юношу, знающего, что такое штормовая вахта, бессонная ночь при разгрузке транспортов или внезапный выход в море. Кожа на его лице приобрела такой же медный отлив, как у Богданыча-меньшого, которого Алеша не забывал после совместного похода сквозь льды на Ханко. Плечи расправились, раздались, — впору грузчику такие плечи. Каштановые вихры вызолотило солнце. А руки стали крепкими, мускулистыми, зарубцевались ссадины и мозоли, заработанные на веслах. Словом, он выглядел заправским матросом, и Василий Иванович Шустров обещал ему к семнадцати годам штатную матросскую должность.
Шустрову приказали ночью доставить на остров Куэн батарею, да так, чтобы с чужого берега ничего не заметили.
С погашенными огнями, малым ходом буксир лавировал между островками и подводными скалами. Шли на ощупь, подходов к острову никто еще не знал. Лоция рекомендовала подходы с запада, по шхерному фарватеру. Но это наверняка привлекло бы внимание финских наблюдателей. А Шустрову приказали разгрузиться в тылу острова, чтобы прожектор с чужого берега не смог внезапно осветить судно.