Гангутцы
Шрифт:
Вечером он вышел из ФКП и по ступенькам, вырубленным в скале, поднялся на скамеечку, где часто сиживал с Кабановым. Там его кто-то ждал.
— Сергей Иванович, ты?
— Разрешите обратиться? — Навстречу Расскину шагнул Булыгин и хриплым голосом сказал: — Прошу оставить меня здесь, товарищ дивизионный комиссар.
Расскин некоторое время раздумывал.
— Какое у вас звание, Булыгин?
— Политрук, товарищ дивизионный комиссар, — растерянно ответил Булыгин.
— Полит-рук, — Расскин произнес это слово как размышление. — Сокращая слова, мы иногда забываем их полный первоначальный смысл. Для вас, Булыгин, политрук — это, возможно, только звание, две средние нашивки на кителе — и все. А вы забыли, что политрук — это политический руководитель? Да. Каждый
Расскин встал, собираясь вернуться на ФКП.
— Поздно, Булыгин. Уже послана радиограмма в Москву. Да и не надо вам здесь оставаться. Нет, не надо. Вам еще рано быть политруком. Хотите выслушать мой совет? — Он помолчал, как бы взвешивая слова, и сказал: — Поезжайте и проситесь на фронт. Повоюйте в строю, с винтовкой в руках. Вам это очень необходимо, чтобы стать настоящим политруком.
Ночью Булыгин с попутным тральщиком ушел на Большую землю.
Глава вторая
На материке
О приезде Гранина на полуострове прознали не только в редакции. Едва он переступил порог дивизионного КП, началась осада: звонки, письма, рапорты, просьбы о зачислении в отряд, личные посещения. Из госпиталя принесли груду писем и посылок на острова. Гранин даже не предполагал, что у отряда такая слава.
Он усадил начхоза в коляску «блохи», тщательно охраняемой в дивизионе, и умчался в лес, к даче, где раньше жили семьи командиров.
Хоть и командовал теперь дивизионом Тудер, и комиссар был другой — молодой и не поймешь, спокойный или ленивый, и даже начальником штаба сидел человек, не похожий на сдержанного Пивоварова: многоречивый капитан Попик, успевший на ходу рассказать с десяток анекдотов и побасенок, — Гранин по-прежнему считал дивизион родным детищем; он его создал, выпестовал и не намерен отступаться ни теперь, ни в будущем. Приехал он сюда, как в свою часть, для того, чтобы создать в дивизионе дом отдыха для бойцов отряда.
Такой дом отдыха на берегу лесного озера близ Петровской просеки открыли пехотинцы. Легко раненные разведчики, солдаты из боевого охранения с наслаждением проводили два-три дня в чистом маленьком домике, в тыловой обстановке — без пуль и мин над головой, расправив плечи и грудь в безопасности и тишине, если не считать грохота снарядов. Что может быть лучше заботы медицинских сестер и сна в тепле, на застланной свежей простыней койке после окопной жизни! В госпиталь иного силком не загонишь, на тыловую службу — ни за какие коврижки, но отдохнуть день, чтобы назавтра помолодевшим, побритым, попарившись в бане, вернуться на передовую, — с удовольствием.
Словом, о таком рае на островах могли только мечтать. Даже в бане, которую соорудили на Хорсене, как следует не вымоешься: завидя дым, финны открывали огонь. Единственно уютным уголком считался лазарет; но все-таки это лазарет! Гранин понимал, почему бойцы так боятся лазарета, особенно госпиталя: а вдруг медики загонят куда-либо в тыл? Правда, на Большую землю раненых отправляли редко: не было оказий, да и лечили хорошо, многих возвращали в строй. Но в строй — это еще не в отряд. Раненые всегда просили записку, чтобы их по выздоровлении вернули на острова. Записки Гранин посылал в госпиталь пачками. А теперь, когда появились первые инвалиды войны, пора позаботиться и о них.
Вот о чем размышлял Гранин, везя начхоза к лесной даче, в которой он задумал открыть дом отдыха.
Двухэтажная светленькая дача стояла в стороне от проезжей дороги, среди сосен и берез на Утином мысу, за высоким резным палисадом. Пришлось оставить мотоцикл и перебираться через глубокие воронки и бурелом.
Дача опустела, никто в ней не жил. На заросшей тропке, как в ухабе, завязла игрушечка — деревянный о трех колесах грузовичок-калека.
«Данилинского сынка автомобиль».
Гранин поднял зеленую машинку,
Синие, оранжевые, красные стекла бросали на игрушку многоцветные блики. Гранин смотрел на жаркую игру солнца, напомнившую ему мирные летние вечера, и сказал, обернувшись к начхозу:
— А стекла-то целы. И в окнах целы, чудо! Самый подходящий для отдыха дом.
— Деревья маскируют, но снаряды сюда залетают. И недолеты — сюда и перелеты — сюда.
— Где они не падают! Ты вот что, Сафоныч… Возьми маляров. Крышу размалюйте под лес. Дачу почистить, помыть. Коек десятка два поставь, скажи Купрейкину, что я прошу белья полсотни комплектов. Все подготовь, порядочек чтоб был. И к воскресенью принимай гостей. Договорись с медиками, чтобы выделили сюда дежурить сестер. Подбери поварих получше. Курносых! Чтобы не только уху варили, чтоб потанцевать с кем было. Поставь патефон, нет, два, а то сломается — чинить некогда. Пластинок по городу наберешь миллион. И, смотри, чтобы матросы всем были довольны.
С дачи Гранин повез начхоза в Рыбачью слободку. В полусгоревшем сарае у пристани он задумал создать производственные мастерские инвалидной команды.
— Пусть каждый делает что умеет полезного для отряда, — планировал Гранин. — Будут матросы шить, латать, сапожничать, ковать, ладить шлюпки — пользу свою почувствуют.
— Не все рукомесло знают, — осторожно вставил начхоз, которому эта затея показалась чудной. Ну чего с хромыми или однорукими возиться? Отправить их в тыл — и все!
— А ты научи. Помоги человеку прийти в себя. Думаешь, легко сейчас расстаться с фронтом, даже если солдат ногу потерял? Душа-то не безногая! Человек за родину болеет. Вот и дай людям радость сознавать, что они с нами. Хоть инвалиды, но воины… Ближе к зиме начнем лыжи вырабатывать, — доверительно нагнулся к начхозу Гранин. — Кто знает, может, по снегу двинем мы в рейд куда-нибудь под Хельсинки…
Из Рыбачьей слободки поехали в госпиталь. Гранин прошел с начхозом по палатам, навестил раненых, роздал папиросы, припасенные для этого случая, наказал начхозу, что и кому доставить, и тут же разыскал Любу Богданову.
Когда Богданов ушел с Ханко в море, Люба почувствовала себя совсем одинокой. Она не думала, что расстанется с мужем в первый же день войны и все ее планы — быть вместе на фронте — так быстро рухнут. Лодка не возвращалась На Ханко, не вернулись и другие лодки. Они могли возвращаться из походов в Либаву. Но Либава сдана. Оставлена и Рига. Все меньше баз на том берегу. Есть еще гавани Таллина, Эзеля, Даго, но и в Таллине тяжело. Люба много, очень много работала и не уставала ждать.
Бывало, она выбежит в парк, на берег, станет на скале и до головокружения, до боли в глазах смотрит на море. Идет транспорт или катер — Люба спешит в порт; но писем ей нет, есть другим письма, только не от подводников. А она все надеется и ждет.
Однажды, еще в июле, в газете мелькнула заметка о подводной лодке, потопившей два больших фашистских корабля. Одна из фамилий моряков, названных в заметке, показалась Любе знакомой. Может быть, это лодка, на которой служил Саша?..
Люба почти не сомневалась, что именно об этой лодке шла речь. Она будто рядом видела Сашу, его крупную голову в наушниках, таких же, как у радистов, — иных она в жизни не видела, потому что в рубке акустика никогда не бывала. Люба чувствовала щекой, губами его ершистые волосы, стриженный ежиком затылок; сколько ни просила Люба не стричься наголо, отрастить волосы, такие густые и, должно быть, красивые, Саша не соглашался, не хотел изменять своей военной привычке… Люба видела его живым, сильным, родным и снова ждала. Каждую строку о подводниках она читала как его письмо к ней, как живую, ей посланную весть. В каждом раненом она видела его товарища, частицу его самого; она уже не была отдалена от него, не была одна, — она была рядом с ним, на одном и том же фронте, в одном строю, и только какие-то условные километры отделяли их друг от друга.