Гарем ефрейтора
Шрифт:
Этот вечер надвигался особенным. Над степью и аэродромом к ночи подул теплый ветер, согнал сырой туман, пронзительно высветилось небо. И впервые за долгое ненастье пролился обильно и благостно в истосковавшиеся зрачки пурпур летнего заката.
Осман-Губе выстроил десантников вдоль палаток. Ему вынесли рояльную банкетку, и полковник, опустившись на нее прямоспинно и величественно, вдавив лакированные ножки сидельной аристократки в раскисший глинозем, сказал Биндеру:
— Форвертс. [11]
11
Вперед (нем.).
Биндер
Борис Соломонович ждал этой минуты со страхом и томлением с той самой вечерней поры, когда Осман-Губе сказал ему, блаженно покряхтывая, одеваясь после массажа.
— Можете дать себе волю, Биндер. Сегодня последняя ночь. Мои самцы отправятся на Кавказ к утру.
— Означает ли это, господин полковник, что изменится моя личная судьба? — замирая, спросил Биндер спину полковника.
Шевелились лопатки, Осман-Губе застегивал мундир.
— Она в корне изменится, — наконец упал из недоступной высоты ответ. — Вы обретете покой… и мое расположение. Вы их заслужили добросовестной службой.
— Вы останетесь, господин полковник? — ухнул недозволенным вопросом Биндер.
Осман-Губе не ответил. Выходя из палатки, он облучил еврея жестким рентгеном короткого взгляда, отчего заныло у Бориса Соломоновича в затылке и позвоночнике.
Биндер отвешивал пощечины каждому, не пропуская ни одной рожи. Ладонь его горела от рисковой работы. Примерно так обречен работать плохой дрессировщик в клетке с тиграми, усыхая душой в бессильной ярости, испускаемой хищниками. Разница и мерзость происходящего заключалась в том, что здесь, перед шеренгой, у Биндера отобрали даже цель дрессировки: он ничему не учил и ничего не требовал. Он истязал бесцельно. Но трудился тем не менее основательно и хлестко, продвигаясь справа налево. Вправо сдвигалась очередная проштампованная его оплеухой физиономия (красная скула, вздутые желваки, опущенные глаза). В душе Биндера призрачно разгорался посул полковника: «Вы обретете покой…»
Это стадо исчезнет, растворится в ночи навсегда, они больше не встретятся, их уже не сведет вместе жизнь. Яхве сделает так, чтобы это случилось именно навсегда, а расположение полковника в это черное, безумное время стало казаться теплым и необъятным, как пуховая перина без клопов. Но… разве есть на свете такое блаженство?
Здесь что-то кольнуло в зрачки. Новичок — осетин Засиев смотрел в лицо Биндера. Он не опустил глаза, как остальные, он молчаливо вопрошал: «Ты взбесился,
— Не смотрите так на меня, — сухо, но вежливо попросил массажист, ибо новичок нарушил правила их сволочной игры. Он был единственным, кто не участвовал в травле Биндера, и заслужил пропуск в поголовном мордобое.
— Что ты за цаца? Не смотреть на тебя! — вскинулся Засиев. Можжили мышцы и кости от жуткой тренировочной нагрузки, корчилось в унижении естество: Ланге сунул его в зверинец гестаповца, как надоевшую куклу в мусорный ящик.
Сосредоточенно ловил их каленый диалог сзади Осман-Губе.
— Я не цаца. Я газдаю долги, — уточнил Биндер и вмазал Засиеву справа, после чего стал изучать переносицу осетина. Переносица белела. Засиев все хуже смотрел на Биндера.
— Я попгосил не смотгеть, — поморщился, напомнил Биндер и вмазал осетину слева, ощущая спиной каменную опору полковника.
То, что произошло потом, Биндер не успел осмыслить. Перед глазами его что-то мелькнуло. Страшный тычок с треском вогнал ему в рот несколько передних зубов и запрокинул затылок к лопаткам. Когда сознание, на миг покинувшее Биндера, вернулось к нему, он ощутил, как сминается в железных тисках горло, абсолютно не пропуская воздух к легким, и уже не ватные ноги держат тело, а вытянувшаяся шея.
Глаза Биндера с сумасшедшей скоростью заливала чернота. Борис Соломонович, понимая, что сознание сейчас покинет его, силясь обернуться к Осман-Губе, выхрипнул через сплющенное горло предсмертный исступленный зов:
— Г-х-ос-по-ди!
Потом у него разорвалось сердце.
Осман-Губе превратился в бога. Еврейское оборванное «господин полковник» обернулось «господи», взывало о возмездии. Оно надвигалось на Засиева. Опустив клешнястые руки с ладонями, обожженными чужой тонкой шеей, сотрясаясь в ознобе, которым исходило из него бешенство затмения, осетин ожидал приговора. Он не осилил судьбы, испытание одолело подкидыша. Рухнула затаенная, на самое дно спрятанная страсть — вернуться к своим любой ценой. Теперь все, конец.
— Бабы, — негромко и брезгливо уронил гестаповец с рояльной банкетки. — Вы разве мусульмане? Один среди вас мужчина, и тот неверный. Учитесь отвечать на оскорбление. Сколько месяцев вы терпели еврея? Лечь! — взревел внезапно полковник.
Шеренга легла в грязь. Засиев стоял в оцепенелости ожидания.
— Курсант Засиев, у вас пять часов до вылета. Можете отдыхать. А эти пусть поработают на уборке лагеря. Идите в палатку.
Засиев сделал шаг, другой.
— Не туда, — остановил полковник, — здесь суше. — Показал на спины лежащих.
Засиев пошел по живым и упругим спинам. Они вминались под подошвами, из-под тел жирно хлюпала грязь.
Осман-Губе удовлетворенно поднялся. Перед ним заплывал грязью маленький скорченный труп. Он обещал Биндеру покой. Еврей получил его — абсолютный, вечный. Что касается расположения, видит Аллах, как он был расположен к Биндеру. Но волею обстоятельств массажист стал ненужным. Начиналось большое дело, не терпящее ничего лишнего. От лишнего бесхлопотно освободил осетин. Осман-Губе, собственно, рассчитывал на своих, напутствуя Биндера перед экзекуцией: «Можете дать себе волю». Но свои оказались излишне терпеливыми.