Гарем ефрейтора
Шрифт:
Он прижимал, баюкал теплое, желанное тело, казнясь своей виной перед женщиной, которую втянул в непосильную для нее мужскую свару:
— Потерпи, Фаюшка… Работают там люди, на нас работают, все, что можно и нельзя, делают.
— Сколько терпеть? Сил уже нет… Я страхом пропиталась, мертвое все во мне!
Вздрагивала, всхлипывала, мочила слезами гимнастерку на крутом плече.
— Ты прости меня… Расквасилась… Я сейчас, все, все, — понимала, что казнит его, и так себя исказнившего.
Где-то за стенами, за пологом зародилось непонятное, непривычное.
— Долго будем ходить?
Шамиль прянул ко входу, прильнул к щели между брезентом и камнем. Двое вели по коридору третьего. На чужаке — пятнистый комбинезон. Долговязый, с маленьким черепом, обтянутым белой тряпкой. Шел, опасливо и неловко задирая ноги, — вслепую.
— Я интересовался: сколько? — гнусаво воткнул свое возмущение в конвоиров пленник, его нос придавила повязка.
— Тибе задница, что ли, горит? — оглянулся, ворчливо, с досадой спросил передний конвоир. — Сичас.
Провели мимо, в глубь пещеры — смутные, опахнувшие зноем, лесом, волей.
Шамиль метнулся к столу, сел, с силой вжал кулаки в доски. Меж кулаками мертво молчала рация. Он включил ее, отчетливо понимая идиотизм своего поступка: было без двадцати пяти пять. Садились батареи в рации. Изводила плотная завеса неизвестности. И ее мог прорвать только Аврамов. Но не раньше пяти, как условлено, в радиоделе счет идет на секунды, и то, что Шамиль включил рацию почти на полчаса раньше, — это, само собой, непозволительная дурь, замешанная на панике.
Он застонал, треснул кулаками в шершавые доски:
— Вот как! Дождались.
Обернулся к Фаине меловым лицом, под глазами — чернильной густоты синяки, от уха к носу перечеркивал лицо, шершавился запекшийся шрам.
— Что… что, Шамиль? — зашлась в тревоге Фаина.
— Тихо, Фаюшка, тихо. Дай обмозговать все.
— Кто там был? Кого провели?
— Кажется, гость из-за кордона. Незваный, на нашу голову. Эх, не вовремя! — с бессильной досадой выдохнул Шамиль. — До связи с Аврамовым — двадцать три… двадцать две минуты.
— Откуда, из-за какого кордона?
— Теперь слушай меня, Фая. Если я… Если сумеешь в город попасть, проберись к Григорию Василичу, скажи… — торопился, громоздил слова Ушахов, всей кожей чуя наползавшую неизбежность. Но оборвал себя. Поздно. Мимо провели человека в пятнисто-зеленом комбинезоне. Явился тот, кто скоро… уже сейчас проткнет, может сам того не ведая, роскошный мыльный пузырь легенды, что надували они с Серовым и Аврамовым. Лопнет миф про шпиона экстракласса, про липового резидента, ибо, кажется, провели мимо одного из настоящих.
Понял Шамиль, что не выбраться отсюда уже ни ему, ни его желанной. А потому, прежде чем приготовить себя к последней драке, стал готовиться к единственному в их положении выходу. Изнемогая в затопившем его ужасе происходящего, от чего корчилась в неистовом протесте душа, содрогнулся он нещадно хлестнувшего вдруг пророчества покойного Быкова: «Потом станем душить себя, жен и детей наших…»
…
Вздутый, фиолетово-синий желвак на его виске, куда вошла пуля, прикрыли бордовым георгином. Развороченную кость с противоположной стороны маскировали астры. Записку, что оставил Быков на столе, сунул потом в нагрудный карман Уборевич. До этого ее прочел Аврамов, который и обнаружил утром Быкова на квартире, невесомо утонувшего в кресле — голова на плече, плечо заляпано застывшей кровяной глазурью.
Уборевич прочел записку несколько раз. В тетрадный лист аккуратным, косо летящим почерком было вписано: «Устал, ждал, пока вы устанете. Не дождался». Уборевич сложил вчетверо, сунул листок в нагрудный карман. Пожал плечами, досадливо уронил:
— Нашел-таки когда… Чегт знает что.
Покосился на Аврамова, сообщившего о самоубийстве Быкова в комиссию по ликвидации бандитизма на Кавказе. Командующий Северо-Кавказским военным округом Уборевич возглавлял ее. Аврамов судорожно сглотнул. Он стоял навытяжку спиной к окну.
— Что-нибудь умнее, сегьезнее этого (постучал пальцем по нагрудному карману) можете сообщить? — с нетерпеливой и жесткой досадой спросил командующий.
Аврамов отрицательно качнул головой — спазмом сдавило горло. Он мог сообщить Уборевичу столь сокрушительно серьезное, что неизвестно, чем обернулись бы похороны Быкова — воинским погребением либо отлучением от партии, политической анафемой в назидание остальным.
Накануне в течение недели в орудийном грохоте, воплях, сполохах огня очищали они от банд и бандпособников Дзумсой, Тазбичи, Газни, Ведучи — аулы Ножай-Юртовского и Веденского округов Чечни. Операцией руководил Уборевич. Задействованы были силы военного округа, милиции, ОГПУ. Стреляли, поджигали сакли, вязали сдававшихся.
К вечеру свезли с окрестностей в Хакмадой и выложили на улице перед сельсоветом тридцать четыре трупа. Среди них были две женщины, шесть стариков и три подростка. Мальцы бросились в рукопашную в последний момент, вынырнули из-за камней, понеслись на милицейскую цепь, легконогие, верткие, с визгом, сверлившим уши. В напружиненных тонких руках синими языками лезвий вспыхивали кинжалы. Их подпустили вплотную, вскочив, приняли на штыки худые тельца.
Один, босоногий, застрял на штыке у Калюжного, дюжего бойца с лопатистыми руками. Калюжный, вытаращив глаза, хекнул, вздернул пацана на штыке, задержал на весу. Штык вспорол брюшину и застрял острием в позвоночнике. Винтовочное цевье дрожало в мозолистых ладонях, в полуметре от Калюжного полыхали, жгли ненавистью и диким страданием пацанячьи мокрые глаза. Их уже заволакивала смертная пелена. Сейчас малец лежал крайним в шеренге. Провалившийся живот разворочен штыком, сизая рвань кишок вспучилась в бурый, облепленный мухами, ком.