Гарем
Шрифт:
– Вуй, вуй! – соглашался Толик.
Одиннадцатилетки одновременно смеялись в правый кулачок, помогали друг другу слезть со скользкого гаража, потом дуэтом писали на муравейник, пытаясь устроить муравьям “полное затопление”, и шли обратно на четвертый этаж.
А если за пропавшей являлась женщина – какая-нибудь мать или свояченица?
На такое вторжение малогабаритка отвечала иначе, без всяких поначалу поцелуев, почти торжественно, и даже мальчики, Толик и Алконост, не отсылались хулиганить за гаражами.
Пропавшую, правда, сразу гостье не показывали, а просили
То, с каким воодушевлением произносилось имя Иоана Аркадьевича, убеждало жертву, что он и есть ответ на все вопросы. Жертва начинала ждать.
Гостью усаживали в ванной на специально покрытый курпачою унитаз – других мест для сидения у Иоана Аркадьевича не водилось, не считая черного табурета Первой Жены, извлечь который из-под нее без скандала было невозможно. Появлялась эмалированная кружка с чаем.
Спасибо. Ожидание продолжалось. Гостья смотрела в ванну, где отмокало белье, в котором, как среди актиний, плавал толстолобик.
Белье, потребушив, вынимали, а вместо него в ванну заталкивали девочку с повязкой на левом глазу, как у пирата, и начинали купать.
Девочка-пират боялась мыла и оставленного в ванне толстолобика и визжала.
И вот уже гостья начинала машинально помогать в купании (“А зовут как ее?” “Гуля, Гуля Маленькая ее зовут… Недавно косоглазие перенесла, поэтому плачет”), вот уже узнавала про толстолобика и давала рецепты, освобождала унитаз для Марты Некрасовны, попутно знакомясь с нею и получая, уже сквозь закрытую дверь ванной, бесплатную астрологическую консультацию.
Новоприбывшая постепенно проникала сквозь освобождаемую для нее в коридоре дорожку в Залу… А здесь уже горел вечерний свет, потому что вдруг темнело (“Да вы не торопитесь – скоро придет Иоан
Аркадьевич”), и не протолкнуться, но почему-то уют, и Толик несет свой дневник со свежей четверкой, и надо его за нее хвалить – все подсказывают. Она, гостья (или уже не гостья), хвалит.
Начинается телевизор, сериал – все садятся на пол, закидав желтый в ромбик линолеум подушками и бельем “в стирку”. “Джузеппе, я сгораю от любви к тебе”. Плоская Фарида, в догаремном прошлом – служительница неопознанного протестантского культа, явившаяся когда-то с набором пестрых брошюр вербовать Иоана Аркадьевича, держит на коленях подсыхающую Гулю и тупо роняет слезы. Первая Жена, раскачиваясь на своем табурете, тоже плачет и быстро-быстро, уютно вяжет.
А из телевизора: “Джузеппе, я опять сгораю от любви к тебе!”.
К приходу Иоана Аркадьевича новенькая оказывается совершенно влитой в коллектив. Она участвует в обсуждении (во время рекламной паузы), жарить ли толстолобика сегодня или пусть еще поплавает, – только бы
Маряська не порыбачила. Маряся, толстая помесь кота породы “васька обыкновенный” и предположительно сиамки, слоняется тут же, мяу-у.
Быстро перенимается и манера обращаться к остальным (“Сестры! Вот что я скажу…”), и способ передвигаться по комнате – бочком, чтобы не задеть остальных, которые тоже – бочком. Когда заканчивается сериал (слезы), она слушает, как Алконост выучил
Постепенно ей начинает нравиться и скудная, почти незаметная обстановка квартиры. Лампочка с самодельным абажуром из календаря с
Пугачевой; мокрая земля в жестяной банке от болгарского горошка
“Глобус”; телефонный аппарат с пропавшей трубкой, по которому с видом первопроходца вышагивает таракан.
– Сестры! – кричат откуда-то со стороны кухни. – Давайте сварганим рисовую кашу!
Каша одобрялась. И – варганилась.
“Идет! Идет!” – вопили из коридора дети; Алконост вырывал из футляра скрипку, задевая смычком бумажный колпак на лампочке с Пугачевой.
Лампочка раскачивалась, шаги в подъезде нарастали.
Новенькая, магнетизированная торжественностью момента, поднималась с линолеума, на котором помогала перебирать рис.
В коридоре уже отпирали дверь, шелестели поцелуи; звук снимаемой обуви. Потом это все заглушалось скрипкой, дрожавшей в усердных руках Алконоста.
Иоан Аркадьевич входил.
Юркая Гуля с повязкой на глазу оказывалась рядом с новенькой, крепко, как могут только дети, брала ее за руку и подводила вплотную к Иоану Аркадьевичу:
– Пришла новая тетя.
Алконост переставал играть, встревоженная лампа под низким потолком
– качалась медленнее; только на кухне шипело масло, ожидая первую порцию влажного риса.
“Для чего я сюда пришла?” – в последний момент успевала подумать женщина, глядя на босые ступни Иоана Аркадьевича с темными, словно обгорелыми, ногтями.
Они стояли, обнявшись.
Вокруг замерло, боясь нарушить церемонию новой любви, внешнее кольцо из женщин и девочек, а также Алконост, прижимавший скрипку ко впалому животу, и Толик в хоккейном шлеме.
Наконец девочка Гуля, поправив пиратскую повязку, звонко начинала, словно за обнимавшуюся:
– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя!
– И я тебя тебя люблю люблю люблю! – откликалось за Иоана
Аркадьевича прокуренное контральто Магдалены Юсуповны, удалявшейся на кухню бросить в кастрюлю рис.
– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя! – подключался хор, хлопая в ладоши и пристукивая голыми пятками по желтому в ромбик линолеуму.
Сколько людей скопилось таким образом в чиланзарской квартирке-табакерке? Как делили они между собой одноместного Иоана
Аркадьевича?
– Тебя люблю люблю люблю…
Почему не вызывали жалоб и удивления соседей? Кто, наконец, все это хозяйство разрешил?
Вот какие вопросы нужно было адресовать Иоану Аркадьевичу, пока он еще мог на них ответить. Вместо этого его спросили:
– Чего?
Вопрос задал тот самый психотерапевт, оторвавший наконец хмурые глаза от записей, посвященных предыдущему пациенту.
– Чего?
– На гарем… жалобы.
По левой щеке Иоана Аркадьевича пронеслась судорога. Интуиция подсказала ему (поздно), что нужно было искать психотерапевта-женщину: женщина бы все поняла, объяснила, подсказала бы выходы, утешила.