Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

X. Живу я более, чем умеренно, страстей не более, чем у мерина

Меж чахлых, скудных и босых,сухих и сирых есть судьбы сочные, как сыр, – в слезах и дырах. Пролетарий умственного дела,тупо я сижу с карандашом,а полузадохшееся тело мысленно гуляет нагишом. Маленький, но свой житейский опыт мне милей ума с недавних пор,потому что поротая жопа – самый замечательный прибор. Бывает – проснешься, как птица,крылатой пружиной на взводе,и хочется жить и трудиться; но к завтраку это проходит. Я не хожу в дома разврата,где либералы вкусно кормят,а между водки и салата журчит ручей гражданской скорби. В эпохах вздыбленных и нервных блажен меж скрежетов зубовных певец явлений атмосферных и тонких тайностей любовных. Вчера мне снился дивный сон,что вновь упруг и прям,зимой хожу я без кальсон и весел по утрам. Радость – ясноглазая красотка,у покоя – стеганный халат,у надежды – легкая походка,скепсис плоскостоп и хромоват. Сто тысяч сигарет тому назад таинственно мерцал вечерний сад; а нынче ничего нам не секрет под пеплом отгоревших сигарет. Когда я раньше был моложе и знал, что жить я буду вечно,годилось мне любое ложе и в каждой бабе было нечто. Судьба моя полностью взвешена: и возраст висит за спиной,и спит на плече моем женщина,и дети сопят за стеной. Дивный возраст маячит вдали – когда выцветет все, о чем думали,когда утром ничто не болит будет значить, что мы уже умерли. Мой разум не пронзает небосвод,я им не воспаряю, а тружусь,но я гораздо меньший идиот,чем выгляжу и нежели кажусь. В нас что ни год – увы, старик, увы,темнее и тесней ума палата,и волосы уходят с головы,как крысы с обреченного фрегата. Уж холод пронизал нас до костей,и нет былого жара у дыхания,а пламя угасающих страстей свирепей молодого полыхания. Весенние ликующие воды поют, если вовлечься и прильнуть,про дикую гармонию природы,и знать о нас не знающей ничуть. С кем нынче вечер скоротать,чтоб утром не было противно,С одной тоска, другая – блядь,а третья слишком интенсивна. Изведав быстрых дней течение,я не скрываю опыт мой: ученье – свет, а неучение – уменье пользоваться тьмой. Я жизнь свою организую,как врач болезнь стерилизует,с порога на хуй адресую всех, кто меня организует. Увижу бабу, дрогнет сердце,но хладнокровен, словно сплю; я стал буквальным страстотерпцем,поскольку страстный, но терплю. Душа отпылала, погасла,состарилась, влезла в халат,но ей, как и прежде, неясно,что делать и кто виноват. Не в том беда, что серебро струится в бороде,а в том беда, что бес в ребро не тычется нигде. Наружу круто выставив иголки,укрыто провожу остаток дней; душе милы и ласточки, и волки,но мерзостно обилие свиней. Жизнь, как вода, в песок течет,последний близок путь почета,осталось лет наперечет и баб нетронутых – без счета. Полувек мой процокал стремительно,как аллюр скакового коня,и теперь я живу так растительно,что шмели опыляют меня. Успех любимцам платит пенсии,но я не числюсь в их числе,я неудачник по профессии и мастер в этом ремесле. Я внешне полон сил еще покуда,а внутренне – готовый инвалид; душа моя – печальный предрассудок – хотя не существует, а болит. Служа, я жил бы много хуже,чем сочинит любой фантаст,я совместим душой со службой,как с лесбиянкой – педераст. Скудею день за днем. Слабеет пламень; тускнеет и сужается окно; с души сползает в печень грузный камень,и в уксус превращается вино. Теперь я стар – к чему стенания?! Хожу к несведущим врачам и обо мне воспоминания жене диктую по ночам. Я так ослаб и полинял,я столь стремглав душой нищаю,что Божий храм внутри меня уже со страхом посещаю. Лишь постаревши, я привык,что по ошибке стал мишенью: когда Творец лепил мой лик,он, безусловно, метил шельму. Теперь вокруг чужие лица,теперь как прежде жить нельзя,в земле, в тюрьме и за границей мои вчерашние друзья. Пошла на пользу мне побывка в местах, где Бог душе видней; тюрьма – отменная прививка от наших страхов перед ней. Чего ж теперь? Курить я бросил,здоровье пить не позволяет,и вдоль души глухая осень,как блядь на пенсии, гуляет. Я, Господи, вот он. Почти не смущаясь,совсем о немногом Тебя я прошу: чтоб чувствовать радость, домой возвращаясь,и вольную твердость, когда ухожу. Хоронясь от ветров и метелей и достичь не стремясь ничего,в скорлупе из отвергнутых целей правлю я бытия торжество. В шумных рощах российской словесности,где поток посетителей густ,хорошо затеряться в безвестности,чтоб туристы не срали под куст. Что может ярко утешительным нам послужить под старость лет? Наверно, гордость, что в слабительном совсем нужды пока что нет. Судьба – я часто думаю о ней: потери, неудачи, расставание; но чем опустошенней, тем полней нелепое мое существование. С утра, свой тусклый образ брея,глазами в зеркало уставясь,я вижу скрытного еврея и откровенную усталость. Я уверен, что Бог мне простит и азарт, и блаженную лень; ведь неважно, чего я достиг,а важнее, что жил каждый день. Я кошусь на жизнь веселым глазом,радуюсь всему и от всего; годы увеличили мой разум,но весьма ослабили его. Как я пишу легко и мудро! Как сочен звук у строк тугих! Какая жалость, что наутро я перечитываю их! Вчера я бежал запломбировать зуб и смех меня брал на бегу: всю жизнь я таскаю мой будущий труп и рьяно его берегу. Терпя и легкомыслие и блядство,судьбе я продолжаю доверять,поскольку наше главное богатство – готовность и умение терять. Осенний день в пальтишке куцем смущает нас блаженной мукой уйти в себя, забыть вернуться,прильнуть к душе перед разлукой. Не жаворонок я и не сова,и жалок в этом смысле жребий мой: с утра забита чушью голова,а к вечеру набита ерундой. Старости сладкие слабости в меру склероза и смелости: сказки о буйственной младости,мифы о дерзостной зрелости. Неволя, нездоровье, нищета – солисты в заключительном концерте,где кажется блаженством темнота неслышно приближающейся смерти. Старенье часто видно по приметам,которые грустней седых волос: толкает нас к непрошеным советам густеющий рассеянный склероз. Я не люблю зеркал – я сыт по горло зрелищем их порчи: какой-то мятый сукин сын из них мне рожи гнусно корчит. Нету счета моим пропажам,члены духа
висят уныло,
раньше порох в них был заряжен,а теперь там одни чернила.
Устали, полиняли и остыли,приблизилась дряхления пора,и время славить Бога, что в бутыли осталась еще пламени игра. Святой непогрешимостью светясь от пяток до лысеющей макушки,от возраста в невинность возвратясь,становятся ханжами потаскушки. Моих друзей ласкают Музы,менять лежанку их не тянет,они солидны, как арбузы: растет живот и кончик вянет. Стало тише мое жилье,стало меньше напитка в чаше,это годы берут свое,а у нас отнимают наше. Один дышу, одно пою,один горит мне свет в окне – что проживаю жизнь свою,а не навязанную мне. Года пролились ливнями дождя,и мне порой заманчиво мгновение,когда в навечный сумрак уходя,безвестность мы меняем на забвение. Увы, я слаб весьма по этой части,в душе есть уязвимый уголок: я так люблю хвалу, что был бы счастлив при случае прочесть мой некролог. Сопливые беды, гнилые обиды,заботы пустой суеты – куда-то уходят под шум панихиды от мысли, что скоро и ты. Умру за рубежом или в отчизне,с диагнозом не справятся врачи: я умер от злокачественной жизни,какую с наслаждением влачил. Моей душе привычен риск,но в час разлуки с телом бренным ей сам Господь предъявит иск за смех над стадом соплеменным. С возрастом я понял, как опасна стройка всенародного блаженства; мир несовершенен так прекрасно,что спаси нас Бог от совершенства. Господь, принимающий срочные меры,чтоб как-то унять умноженье людей,сменил старомодность чумы и холеры повальной заразой высоких идей.А время беспощадно превращает,летя скозь нас и днями и ночами,пружину сил, надежд и обещанийв желе из желчи, боли и печали.Я жил отменно: жег себя дотла,со вкусом пил, молчал, когда молчали,и фактом, что печаль моя светла,оправдывал источники печали. Геройству наше чувство рукоплещет,героев славит мир от сотворения; но часто надо мужества не меньше для кротости, терпения, смирения. Неслышно жил. Неслышно умер. Укрыт холодной глиной скучной. И во вселенском хамском шуме растаял нотою беззвучной. В последний путь немногое несут: тюрьму души, вознесшейся высоко,желаний и надежд пустой сосуд,посуду из-под жизненного сока. Когда я в Лету каплей кану,и дух мой выпорхнет упруго,мы с Богом выпьем по стакану и, может быть, простим друг друга.

Том II

НЕ В СИЛАХ ЖИТЬ Я КОЛЛЕКТИВНО:ПО ВОЛЕ ТЯГОСТНОГО РОКАМНЕ С ИДИОТАМИ – ПРОТИВНО,А СРЕДИ УМНЫХ – ОДИНОКО.ЖИВЯ ЛЕГКО И СИРОТЛИВО,БЛАЖЕН, КАК ПАЛЬМА НА БОЛОТЕ,ЕВРЕЙ СЛАВЯНСКОГО РАЗЛИВА,АНТИСЕМИТ БЕЗ КРАЙНЕЙ ПЛОТИ.

XI. Вот женщина: она грустит, что зеркало ее толстит

Кто ищет истину, держись у парадокса на краю; вот женщины: дают нам жизнь,а после жить нам не дают.Природа женская лиха и много мужеской сильней,но что у бабы вне греха,то от лукавого у ней. Смотрит с гвоздика портрет на кручину вдовию,а миленка больше нет,скинулся в Жидовию.Добро со злом природой смешаны,как тьма ночей со светом дней; чем больше ангельского в женщине,тем гуще дьявольское в ней.Была и я любима,теперь тоскую дома,течет прохожий мимо,никем я не ебома.Душа болит, свербит и мается,и глухо в теле канителится,если никто не покушается на целомудрие владелицы.Старушка – воплощенное приличие,но в память, что была она лиха,похоже ее сморщенное личико на спекшееся яблоко греха.Должно быть, зрелые блудницы огонь и пыл, слова и позы воспринимают как страницы пустой предшествующей прозы.Все переменилось бы кругом,если бы везде вокруг и рядом женщины раскинули умом,как сейчас раскидывают задом.Мечты питая и надежды,девицы скачут из одежды; а погодя – опять в одежде,но умудреннее, чем прежде.Носишь радостную морду и не знаешь, что позор – при таких широких бедрах – такой узкий кругозор.Улетел мой ясный сокол басурмана воевать,а на мне ночует свекор,чтоб не смела блядовать.Кичились майские красотки надменной грацией своей; дохнул октябрь – и стали тетки,тела давно минувших дней.Родясь из коконов на свет,мы совершаем круг в природе,и бабочки преклонных лет опять на гусениц походят.Ум хорош, но мучает и сушит,и совсем ненадобен порой; женщина имеет плоть и душу,думая то первой, то второй.Ребро Адаму вырезать пришлось,и женщину Господь из кости создал: ребро – была единственная кость,лишенная какого-либо мозга.Есть бабы – храмы: строг фасад,чиста невинность красок свежих; а позади – дремучий сад,притон прохожих и проезжих. Послабленье народу вредит,ухудшаются нравы столичные,одеваются девки в кредит,раздеваются за наличные.Она была собой прекрасна,и ей владел любой подлец; она была на все согласна,и даже – на худой конец.Ключ к женщине – восторг и фимиам,ей больше ничего от нас не надо,и стоит нам упасть к ее ногам,как женщина, вздохнув, ложится рядом.У женщин юбки все короче;коленных чашечек стриптизнапоминает ближе к ночи,что существует весь сервиз.Мой миленький дружокне дует в свой рожок,и будут у дружказа это два рожка.Я евреям не даю,я в ладу с эпохою,я их сразу узнаю – по носу и по хую.Ты, подружка дорогая,зря такая робкая; лично я, хотя худая,но ужасно ебкая.Трепещет юной девы сердце над платьев красочными кучами: во что одеться, чтоб раздеться как можно счастливей при случае?Вот женщину я обнимаю,она ко мне льнет, пламенея,а Ева, я вдруг понимаю,и яблоко съела, и змея.Мы дарим женщине цветы,звезду с небес, круженье бала,и переходим с ней на ты,а после дарим очень мало.В мужчине ум – решающая ценность и сила – чтоб играла и кипела,а в женщине пленяет нас душевность и многие другие части тела.Мои позавчерашние подруги имеют уже взрослых дочерей и славятся в безнравственной округе воинственной моральностью своей.Быть бабой – трудная задача,держись графиней и не хнычь; чужой мужик – что пух цыплячий,а свой привычный – что кирпич.Будь опаслив! Извечно готово люто сплетничать женское племя,ибо в женщине всякое слово прорастает не хуже, чем семя.Есть бабы, очень строгие в девицах,умевшие дерзить и отвечать,и при совокуплении на лицах лежит у них свирепости печать.Плевать нам на украденные вещи,пускай их даже сдернут прямо с тела,бандиты омерзительны для женщин за то, что раздевают их без дела.Одна из тайн той женской прелести,что не видна для них самих – в неясном, смутном, слитном шелесте тепла, клубящегося в них.Такие роскошные бюсты бывают (я видывал это, на слово поверьте),что вдруг их некстати, но так вспоминают,что печень болит у подкравшейся смерти.Чем сладкозвучнее напевы и чем банальнее они,тем легче трепетные девы скидают платьица на пни.Есть дамы: каменны, как мрамор,и холодны, как зеркала,но чуть смягчившись, эти дамы в дальнейшем липнут, как смола.У целомудренных особ путем таинственных течений прокисший зря любовный сок идет в кефир нравоучений.У женщин дух и тело слитны: они способны к чудесам,когда, как руки для молитвы,подъемлют ноги к небесам.Все нежней и сладостней мужчины,женщины все тверже и железней; скоро в мужиках не без причины женские объявятся болезни.Над мужским смеется простодушьем трепетная живость нежных линий,от романа делаясь воздушней,от новеллы делаясь невинней.Ах, ветер времени зловещий,причина множества кручин! Ты изменяешь форму женщин и содержание мужчин.Есть бабы – я боюсь их как проклятья – такая ни за что с тобой не ляжет,покуда, теребя застежки платья,вчерашнее кино не перескажет.Всегда мне было интересно,как поразительно греховно духовность женщины – телесна,а тело – дьявольски духовно.Блестя глазами сокровенно,стыдясь вульгарности подруг,девица ждет любви смиренно,как муху робко ждет паук.Бабы одеваются сейчас,помня, что слыхали от подружек: цель наряда женщины – показ,что и без него она не хуже.Процесс эмансипации не сложен и мною наблюдался много раз: везде, где быть мужчиной мы не можем,подруги ускользают из-под нас.На женщин сквозь покровы их нарядов мы смотрим, как на свет из темноты; увяли бы цветы от наших взглядов,а бабы – расцветают, как цветы.Бросьте, девки, приставать – дескать, хватит всем давать: как я буду не давать,если всюду есть кровать?Умерь обильные корма возделывай свой сад,и будет стройная корма,и собранный фасад.Не тоскуй, старушка Песя,о капризах непогоды,лучше лейся, словно песня,сквозь оставшиеся годы.Боже, Боже, до чего же стал миленок инвалид: сам топтать меня не может,а соседу – не велит.Была тихоней тетя Хая и только с Хаимом по ночам такая делалась лихая,что Хаим то хрюкал, то мычал.О чем ты, Божия раба,бормочешь стонами своими? Душа строга, а плоть слаба – верчусь и маюсь между ними.Суров к подругам возраста мороз,выстуживают нежность ветры дней,слетают лепестки с увядших роз,и сделались шипы на них видней.Мы шли до края и за край и в риске и в чаду,и все, с кем мы знавали рай,нам встретятся в аду.

XII. Не стесняйся, пьяница, носа своего, он ведь с нашим знаменем цвета одного

Живя в загадочной отчизне, из ночи в день десятки лет мы пьем за русский образ жизни, где образ есть, а жизни нет.Родившись в сумрачное время, гляжу вперед не дальше дня; живу беспечно, как в гареме, где завтра выебут меня. Когда поднимается рюмка, любая печать и напасть спадает быстрее, чем юбка с девицы, спешащей упасть. Какая к черту простокваша, когда живем всего лишь раз, и небосвод – пустая чаша всего испитого до нас. Напрасно врач бранит бутыль, в ней нет ни пагубы, ни скверны, а есть и крылья, и костыль, и собутыльник самый верный. Понять без главного нельзя твоей сплоченности, Россия; своя у каждого стезя, одна у всех анестезия. Налей нам друг! Уже готовы стаканы, снедь, бутыль с прохладцей, и наши будущие вдовы охотно с нами веселятся. Не мучась совестью нисколько, живу года в хмельном приятстве; Господь всеведущ не настолько, чтобы страдать о нашем блядстве. Не тяжелы ни будней пытки, ни суета окрестной сволочи, пока на свете есть напитки и сладострастье книжной горечи. Как мы гуляем наповал! И пир вершится повсеместный. Так Рим когда-то ликовал, и рос Атилла, гунн безвестный. Чтоб дети зря себя не тратили ни на мечты, ни на попытки, из всех сосцов отчизны-матери сочатся крепкие напитки. Не будь на то Господня воля, мы б не узнали алкоголя; а значит, пьянство не порок, а высшей благости урок. Известно даже недоумку, как можно духом воспарить: за миг до супа выпить рюмку, а вслед за супом – повторить. Святая благодать – влеченье к пьянству! И не понять усохшему врачу: я приколочен временем к пространству, а сквозь бутыль – теку, куда хочу. Когда, замкнув теченье лет, наступит Страшный Суд, на нем предстанет мой скелет, держа пивной сосуд. Вон опять идет ко мне приятель и несет холодное вино; время, кое мы роскошно тратим, – деньги, коих нету все равно. Да, да, я был рожден в сорочке, отлично помню я ее; но вырос и, дойдя до точки, пропил заветное белье. Мне повезло на тех, кто вместе со мной в стаканах ищет дно; чем век подлей, тем больше чести тому, кто с ним не заодно. Нам жить и чувствовать дано, искать дорогу в Божье царство, и пить прозрачное вино, от жизни лучшее лекарство. Не верь тому, кто говорит, что пьянство – это враг; он или глупый инвалид, или больной дурак. Весь путь наш – это времяпровождение, отмеченное пьянкой с двух сторон: от пьянки, обещающей рождение, до пьянки после кратких похорон. Я многому научен стариками, которые все трезво понимают и вялыми венозными руками спокойно свои рюмки поднимают. Редеет волос моих грива, краснеют припухлости носа, и рот ухмыляется криво ногам, ковыляющим косо. Снедаемый беспутством, как сиротством, под личным растлевающим влиянием я трещину меж святостью и скотством обильно заливаю возлиянием. Когда я ставлю пальцев оттиск на плоть бутыльного стекла, то словно в рай на краткий отпуск являюсь прямо из котла. Пока скользит моя ладья среди пожара и потопа, всем инструментам бытия я предпочел перо и штопор. Познавши вкус покоя и скитаний, постиг я, в чем опора и основа: любая чаша наших испытаний легчает при долитии спиртного. Наслаждаясь воздержанием, жду, чтоб вечность протекла, осязая с обожанием плоть питейного стекла. Мне стоит лишь под вечер захмелиться, и снова я врага обнять могу, и зло с добром, подруги-кобылицы, пасутся на души моей лугу. Мне легче и спокойней во хмелю, душа моя полней и легче дышит, и все, что я действительно люблю, становится значительней и выше. Материя в виде спиртного подвержена формам иным, творящим поступок и слово, согретые духом спиртным. Никто на свете не судья, когда к бутылям, тьмой налитым, нас тянет жажда забытья и боль по крыльям перебитым. Мы пьем и разрушаем этим печень, кричат нам доктора в глухие уши, но печень мы при случае полечим, а трезвость иссушает наши души. На дне стаканов, мной опустошенных, и рюмок, наливавшихся девицам, – такая тьма вопросов разрешенных, что время отдохнуть и похмелиться. Вчера ко мне солидность постучалась, она по седине меня нашла, но я читал Рабле и выпил малость, и вновь она обиженно ушла. Аскет, отшельник, дервиш, стоик – наверно, правы, не сужу; но тем, что пью вино густое, я столь же Господу служу. Любых религий чужды мне наряды, но правлю и с охотой и подряд я все религиозные обряды, где выпивка зачислена в обряд. Ладно скроены, крепко пошиты, мы пируем на русском морозе с наслаждением, негой и шиком – как весной воробьи на навозе. Не зря я пью вино на склоне дня, заслужена его глухая власть: вино меня уводит в глубь меня туда, куда мне трезвым не попасть. Людей великих изваяния печально светятся во мраке, когда издержки возлияния у их подножий льют гуляки. В любви и пьянстве есть мгновение, когда вдруг чувствуешь до дрожи, что смысла жизни откровение тебе сейчас явиться может. Не в том ли загадка истории русской и шалого духа отпетого, что вечно мы пьем, пренебрегши закуской, и вечно косые от этого? Корчма, притон, кабак, трактир, зал во дворце и угол в хате – благословен любой наш пир в чаду Господней благодати. Какое счастье – рознь календарей и мой диапазон души не узкий: я в пятницу пью водку, как еврей, в субботу после бани пью, как русский. Крутится судьбы моей кино, капли будней мерно долбят темя, время захмеляет, как вино, а вино целительно, как время. Паскаль бы многое постиг, увидь он и услышь, как пьяный мыслящий тростник поет «шумел камыш». Нет, я не знал забавы лучшей, чем жечь табак, чуть захмелев, меж королевствующих сучек и ссучившихся королев. Но и тогда я буду пьяница и легкомысленный бездельник, когда от жизни мне останется один ближайший понедельник. Снова я вчера напился в стельку, нету силы воли никакой; Бог ее мне кинул в колыбельку дрогнувшей похмельною рукой. А страшно подумать, что век погодя, свой дух освежив просвещением, Россия, в субботу из бани придя, кефир будет пить с отвращением. Как этот мир наш устроен мудро: в глухой деревне, в лихой столице вослед за ночью приходит утро, и есть возможность опохмелиться. Одни с восторгом: заря заката! Другие с плачем: закат зари! А я вот выпил, но маловато, еще не начал теплеть внутри. Когда друзья к бутылкам сели, застрять в делах – такая мука, что я лечу к заветной цели, как штопор, пущенный из лука. Где-то в небе, для азарта захмелясь из общей чаши, Бог и черт играют в карты, ставя на кон судьбы наши. А был способностей значительных тот вечно пьяный старикан, но был и нравов расточительных, и все ушло через стакан. Кануть в Лету царям суждено, а поэты не тают бесследно; царский миф – послезавтра гавно, пьяный нищий – наутро легенда. Однажды летом в январе слона увидел я в ведре, слон закурил, пустив дымок, и мне сказал: не пей, сынок. День, который плохо начат, не брани, тоскливо ноя, потому что и удача утром спит от перепоя. Зачем добро хранить в копилке? ведь после смерти жизни нет, – сказал мудрец пустой бутылке, продав ученым свой скелет. Не бывает напрасным прекрасное. В этой мысли есть свет и пространство. И свежо ослепительно ясное осмысление нашего пьянства. Подвыпив с умудренным визави, люблю поговорить лицеприятно о горестных превратностях любви России к россиянам и обратно. К родине любовь у нас в избытке теплится у каждого в груди, лучше мы пропьем ее до нитки, но врагу в обиду не дадим. Я к дамам, одряхлев, не охладел, я просто их оставил на потом: кого на этом свете не успел надеюсь я познать уже на том. Когда однажды ночью я умру, то близкие, надев печаль на лица, пускай на всякий случай поутру мне все же поднесут опохмелиться. В черный час, когда нас кувырком кинет в кашу из огня и металла, хорошо бы угадать под хмельком, чтоб душа навеселе улетала. Когда земля меня поглотит, разлука долго не продлится, и прах моей греховной плоти в стекло стакана обратится.

XIII. Вожди дороже нам вдвойне, когда они уже в стене

Во всех промелькнувших веках любимые публикой цезари ее самою впопыхах душили, топтали и резали. Но публика это терпела, и цезарей жарко любили, поскольку за правое дело всегда эти цезари были.Ни вверх не глядя, ни вперед, сижу с друзьями-разгильдяями, и наплевать нам, чья берет в борьбе мерзавцев с негодяями. Пахан был дух и голос множества, в нем воплотилось большинство; он был великое ничтожество, за что и вышел в божество. Люблю за честность нашу власть, нигде столь честной не найду, опасно только душу класть у этой власти на виду. Сезонность матери-природы на нашу суетность плюет, и чем светлей рассвет свободы, тем глуше сумерки ее. Напрасно мы стучимся лбом о стену, пытаясь осветить свои потемки; в безумии режимов есть система, которую увидят лишь потомки. Гавно и золото кладут в детишек наших тьма и свет, а государство тут как тут, и золотишка нет как нет. Полно парадоксов таится в природе, и ясно один из них видится мне: где сразу пекутся о целом народе, там каждый отдельно – в кромешном гавне. Нам век не зря калечил души, никто теперь не сомневается, что мир нельзя ломать и рушить, а в рай нельзя тащить за яйца. Как у тюрем, стоят часовые у Кремля и посольских дворов; пуще всех охраняет Россия иностранцев, вождей и воров. Ждала спасителя Россия, жила, тасуя фотографии, и, наконец, пришел Мессия, и не один, а в виде мафии. Без твердости наш климат все печален, но где-то уже меряет мундир директор мысли, творчества начальник, душевных состояний командир. В канун своих безумий мир грустит, и трепет нарождающейся дрожи всех скульпторов по крови и кости свирепым вдохновением тревожит. России посреди, в навечной дреме, лежит ее растлитель и творец; не будет никогда порядка в доме, где есть не похороненный мертвец. Люблю отчизну я. А кто теперь не знает, что истая любовь чревата муками? И родина мне щедро изменяет с подонками, проховостами и суками. В нашей жизни есть кулисы, а за ними – свой мирок, там общественные крысы жрут общественный пирог. Тираны, деспоты, сатрапы и их безжалостные слуги в быту – заботливые папы и мягкотелые супруги. Сбылись грезы Ильича, он лежит, откинув тапочки, но горит его свеча: всем и всюду все до лампочки. Я верю в совесть, сердце, честь любых властей земных. Я верю, что русалки есть, и верю в домовых. Сын учителя, гений плюгавый – уголовный режим изобрел, а покрыл его кровью и славой – сын сапожника, горный орел. В России так нелепо все смешалось, и столько обратилось в мертвый прах, что гнев иссяк. Осталась только жалость. Презрение. И неизбывный страх. Россия тягостно инертна в азартных играх тьмы со светом, и воздается лишь посмертно ее убийцам и поэтам. Какая из меня опора власти? Обрезан, образован и брезглив. Отчасти я поэтому и счастлив, но именно поэтому – пуглив. Наши мысли и дела – белее снега, даже сажа наша девственно бела; только зря наша российская телега лошадей своих слегка обогнала. Духовная основа русской мощи и веры, нрав которой так неистов, – святыней почитаемые мощи крупнейшего в России атеиста. В рекордно краткий срок моя страна достигла без труда и принуждения махрового цветения гавна, заложенного в каждом от рождения. Система на страхе и крови, на лжи и на нервах издерганных сама себе гибель готовит от рака в карательных органах. Еще настолько близко к смерти мы не бывали, друг и брат. Герой-стратег наш глобус вертит, а сокращенно – Герострат. То ли такова их душ игра, то ли в этом видя к цели средство, очень любят пыток мастера с жертвой похотливое кокетство. Из гущи кишения мышьего, из нашего времени тошного глядится светло и возвышенно героика хищного прошлого. Нет, нескоро праздновать я буду воли и покоя светлый час; тлеющий фашизм остался всюду, где вчера пылающий погас. Нет, я не лидер, не трибун, с толпой взаимно мы прохладны; те, кто рожден вести табун, должны быть сами очень стадны. Чувствуя нутром, не глядя в лица, пряча отношение свое, власть боится тех, кто не боится и не любит любящих ее. Господи, в интимном разговоре дерзкие прости мои слова: сладость утопических теорий – пробуй Ты на авторах сперва. Ох, и смутно сегодня в отчизне: сыро, грязь, темнота, кривотолки; и вспухают удавами слизни, и по-лисьи к ним ластятся волки. Должно быть, очень плохо я воспитан, что, грубо нарушая все приличия, не вижу в русском рабстве неумытом ни избранности признак, ни величия. В первый тот субботник, что давно датой стал во всех календарях, бережно Ильич носил бревно, спиленное в первых лагерях. Не в том беда, что наглой челяди доступен жирный ананас, а том, что это манит в нелюди детей, растущих возле нас. Для всех у нас отыщется работа, всегда в России требуются руки, так насухо мы высушим болота, что мучаться в пустынях будут внуки. Лишь воздуха довольно колыхания, чтоб тут же ощутить неподалеку наличие зловонного дыхания, присущего всевидящему оку. Я часто вижу, что приятелям уже не верится, что где-то есть жизнь, где лгать – не обязательно, и даже глупо делать это. Я, друг мой, в рабстве. Не печалься, но каждый день зависит мой от гармоничности начальства с желудком, жопой и женой. Есть явное, яркое сходство у бравых моих командиров: густой аромат благородства сочится из ихних мундиров. К начальству нет во мне симпатий, но я ценю в нем беспристрастно талант утробных восприятий всего, что живостью опасно. Можно в чем угодно убедить целую страну наверняка, если дух и разум повредить с помощью печатного станка. Смотрю, что творят печенеги, и думаю: счастье для нации, что русской культуры побеги отчасти растут в эмиграции. Висит от юга волосатого до лысой тундры ледяной тень незабвенного усатого над заколдованной страной. Кошмарней лютых чужеземцев прошлись по русскому двору убийцы с душами младенцев и страстью к свету и добру. Если в мизерном составе чувство чести и стыда влить вождям, то страх представить их мучения тогда. Теперь любая революция легко прогнозу поддается: где жгут Шекспира и Конфуция, надежда срамом обернется. Себя зачислить в Стены Плача должна Кремлевская стена: судьбы российской неудача – на ней евреев имена. Где вся держава – вор на воре, и ворон ворону не враг, мечта о Боге-прокуроре уныло пялится во мрак. Египет зарыдал бы, аплодируя, увидев, что выделывает скиф: мы создали, вождя мумифицируя, одновременно мумию и миф. Развивается мир по спирали, круг за кругом идут чередой, мы сегодня по части морали – над закатной монгольской ордой. Добро и справедливость. Вновь и вновь за царство этой призрачной четы готовы проливать чужую кровь романтики обосранной мечты.

XIV. Сколь пылки разговоры о Голгофе за рюмкой коньяка и чашкой кофе

У писателей ушки в мерлушке и остатки еды на бровях, возле дуба им строят кормушки, чтоб не вздумали рыться в корнях. Он был заядлый либерал, полемизировал с режимом и щедро женщин оделял своим заветным содержимым. Устав от книг, люблю забиться в дым либерального салона, где вольнодумные девицы сидят, раскрывши рты и лона. Мыслителей шуршащая компания опаслива, как бьющиеся яйца; преследованья сладостная мания от мании величия питается. Сегодня приторно и пресно в любом банановом раю, и лишь в России интересно, поскольку бездны на краю. Горжусь, что в мировом переполохе, в метаниях от буйности к тоске – сознание свихнувшейся эпохи безумствует на русском языке. Мы все кишим в одной лохани, хандру меняя на экстаз; плывет по морю сытой пьяни дырявый циниковый таз. Не славой, не скандалом, не грехом, тем более не устной канителью – поэты поверяются стихом, как бабы проверяются постелью. Весь немалый свой досуг до поры, пока не сели, мы подпиливали сук, на котором мы висели. Застольные люблю я разговоры, которыми от рабства мы богаты: о веке нашем – все мы прокуроры, о блядстве нашем – все мы адвокаты. Кишит певцов столпотворение, цедя из кассы благодать; когда продажно вдохновение, то сложно рукопись продать. Такая жгла его тоска и так томился он, что даже ветры испускал печальные, как стон. Мои походы в гости столь нечасты, что мне скорей приятен этот вид, когда эстет с уклоном в педерасты рассказывает, как его снобит. Дай, Боже, мне столько годов (а больше не надо и дня), во сколько приличных домов вторично не звали меня. Вон либерал во все копыта летит к амбару за пайком; кто ест из общего корыта, не должен срать в него тайком. В любом и всяческом творце заметно с первого же взгляда, что в каждом творческом лице есть доля творческого зада. Уже беззубы мы и лысы, в суставах боль и дряблы члены, а сердцем все еще – Парисы, а нравом все еще – Елены. Таланту ни к чему чины и пост, его интересует соль и суть, а те, кто не хватает с неба звезд, стараются навешать их на грудь. Души незаменимое меню, махровые цветы высоких сказок нещадно угрызает на корню червяк материальных неувязок. Обсуживая лифчиков размеры, а также мировые небосклоны, пируют уцененные Венеры и траченые молью Аполлоны. От прочих отличает наше братство отзывчивость на мысль, а не кулак, и книжное трухлявое богатство, и смутной неприкаянности знак. Очень многие тети и дяди по незрелости вкуса и слуха очень склонны томление плоти принимать за явление духа. Пей, либерал, гуляй, жуир, бранись, эстет, снобистским матом, не нынче – завтра конвоир возникнет сзади с автоматом. В себя вовнутрь эпохи соль впитав и чувствуя сквозь стены, поэт – не врач, он только боль, струна, и нерв, и прут антенны. Российские умы – в монастырях занятий безопасных и нейтральных, а на презренных ими пустырях – кишение гиен и птиц нахальных. Боюсь, что наших сложных душ структура – всего лишь огородная культура; не зря же от ученых урожая прекрасно добивались, их сажая. Люблю я ужин либеральный, духовен плотский аппетит, и громко чей-нибудь нахальный светильник разума коптит. Много раз, будто кашу намасливал, книги мыслями я начинял, а цитаты из умерших классиков по невежеству сам сочинял. Я чтенью – жизнь отдал. Душа в огне, глаза слепит сочувственная влага. И в жизни пригодилось это мне, как в тундре – туалетная бумага. Друзья мои живость утратили, угрюмыми ходят и лысыми, хоть климат наш так замечателен, что мыши становятся крысами. Будь сам собой. Смешны и жалки потуги выдуманным быть; ничуть не стыдно – петь фиалки и зад от курицы любить. Жаль сына – очень мы похожи, один огонь играет в нас, а преуспеть сегодня может лишь тот, кто вовремя погас. Дымится перо, обжигая десницу, когда безоглядно, отважно и всласть российский писатель клеймит заграницу за все, что хотел бы в России проклясть. Невыразимой полон грации и чист, как детская слеза, у музы русской конспирации торчит наружу голый зад. Не узок круг, а тонок слой нас на российском пироге, мы все придавлены одной ногой в казенном сапоге. Известно со времен царя Гороха, сколь пакостен зловредный скоморох, охально кем охаяна эпоха, в которой восхваляем царь-Горох. Я пришел к тебе с приветом, я прочел твои тетради: в прошлом веке неким Фетом был ты жутко обокраден. Так долго гнул он горб и бедно ел, что вдруг узду удачи ухватив, настолько от успеха охуел, что носит как берет презерватив. Есть у мира замашка слепая: часто тех, в ком талант зазвучал, мир казнит не рукой палача, а пожизненно их покупая. Я прочел твою книгу. Большая. Ты вложил туда всю свою силу. И цитаты ее украшают, как цветы украшают могилу. Обожая талант свой и сложность, так томится он жаждой дерзнуть, что обидна ему невозможность самому себе жопу лизнуть. Увы, но я не деликатен и вечно с наглостью циничной интересуюсь формой пятен на нимбах святости различной. Я потому на свете прожил, не зная горестей и бед, что, не жалея искры Божьей, себе варил на ней обед. Поет пропитания ради певец, услужающий власти, но глуп тот клиент, кто у бляди доподлинной требует страсти. Так было и, видимо, будет: в лихих переломов моменты отменно чистейшие люди к убийцам идут в референты. И к цели можно рваться напролом, и жизнью беззаветно рисковать, все время оставаясь за столом, свое осмелясь время рисовать. Боюсь, что он пылает даром, наш дух борьбы и дерзновения, коль скоро делается паром при встрече с камнем преткновения. Хотя не грозят нам ни голод, ни плаха, упрямо обилен пугливости пот, теперь мы уже умираем от страха, за масло боясь и дрожа за компот. С тех пор, как мир страниц возник, везде всегда одно и то же: на переплеты лучших книг уходит авторская кожа. Все смешалось: рожает девица, либералы бормочут про плети, у аскетов блудливые лица, а блудницы сидят на диете. Умрет он от страха и смуты, боится он всех и всего, испуган с той самой минуты, в какую зачали его. Сызмальства сгибаясь над страницами, все на свете помнил он и знал, только засорился эрудицией мыслеиспускательный канал. Во мне талант врачами признан, во мне ночами дух не спит и
застарелым рифматизмом
в суставах умственных скрипит.
Оставит мелочь смерть-старуха от наших жизней скоротечных: плоды ума, консервы духа, поживу крыс библиотечных. Знания. Узость в плечах. Будней кромешный завал. И умираешь – стуча в двери, что сам рисовал. Ссорились. Тиранили подруг. Спорили. Работали. Кутили. Гибли. И оказывалось вдруг, что собою жизнь обогатили.

XV. Причудливее нет на свете повести, чем повесть о причудах русской совести

Имея, что друзьям сказать, мы мыслим – значит существуем; а кто зовет меня дерзать, пускай кирпич расколет хуем.Питая к простоте вражду, подвергнув каждый шаг учету, мы даже малую нужду справляем по большому счету. Без отчетливых ран и контузий ныне всюду страдают без меры инвалиды высоких иллюзий, погорельцы надежды и веры. Мы жили по веку соседи, уже потому не напрасно, что к черному цвету трагедии впервые прибавили красный. Протест вербует недовольных, не разбирая их мотивов, и потому в кружках подпольных полно подонков и кретинов. Сперва полыхаем, как спичка, а после жуем, что дают; безвыходность, лень и привычка приносят покой и уют. Везде так подло и кроваво, что нет сомненья ни на грош: святой в наш век имеет право и на молчанье, и на ложь. Руководясь одним рассудком, заметишь вряд ли, как не вдруг душа срастается с желудком и жопе делается друг. Сломав березу иль осину, подумай – что оставишь сыну? Что будет сын тогда ломать? Остановись, ебена мать! От желчи мир изнемогает, планета печенью больна, гавно гавном гавно ругает, не вылезая из гавна.Что тому, кого убили вчера, от утехи, что его палачам кофе кажется невкусным с утра и не спится иногда по ночам? Огромен долг наш разным людям, а близким – более других: должны мы тем, кого мы любим, уже за то, что любим их. Мы пустоту в себе однажды вдруг странной чувствуем пропажей; тоска по Богу – злая жажда, творец кошмаров и миражей. Решив служить – дверьми не хлопай, бранишь запой – тони в трудах; нельзя одной и той же жопой сидеть на встречных поездах. Засрав дворцы до вида хижин и жизнь ценя как чью-то милость, палач гуляет с тем, кто выжил, и оба пьют за справедливость. Мы сладко и гнусно живем среди бардака и парада, нас греет холодным огнем трагический юмор распада. Прекрасна чистая наивность в том, кто еще не искушен, но раз утративший невинность уже наивностью смешон. Прельщаясь возникшей химерой, мы пламенем жарко горим, и вновь ослепляемся верой, что ведаем то, что творим. Пока на свете нету средства добро просеять, как зерно, зло анонимно, безответственно, повсюдно и растворено. Века несутся колесницей, дымятся кровью рвы кювета, вся тьма истории творится руками, чающими света. Когда мила родная сторона, которой возлелеян и воспитан, то к ложке ежедневного гавна относишься почти что с аппетитом. Раньше каждый бежал на подмогу, если колокол звал вечевой; отзовется сейчас на тревогу только каждый пузырь мочевой. Скатав освободительное знамя, тираноборцы пьянствуют уныло; из искры возгореться может пламя, но скучно высекать ее из мыла. Добро – это талант и ремесло стерпеть и пораженья и потери; добро, одолевающее зло, – как Моцарт, отравляющий Сальери. Зло умело взвинчивает цену, чтобы соблазнить нас первый раз, а потом карает за измену круче и страшней, чем за отказ. По обе стороны морали добра и зла жрецы и жрицы так безобразно много срали, что скрыли контуры границы. Во мгле просветы светят куцые, но небо в грязных тучах тонет; как орган, требующий функции, немая совесть наша стонет. Мне здесь любая боль знакома. Близка любовь. Понятна злость. Да, здесь я раб. Но здесь я дома. А на свободе – чуждый гость. Мне, Господь, неудобно просить, но, коль ясен Тебе человек, помоги мне понять и простить моих близких, друзей и коллег. Когда тонет родина в крови, когда стынут стоны на устах, те, кто распинался ей в любви, не спешат повиснуть на крестах. Мораль – это не цепи, а игра, где выбор – обязательней всего; основа полноценности добра – в свободе совершения его. Мне жалко тех, кто кровью обливаясь, провел весь век в тоске чистосердечной, звезду шестиконечную пытаясь хоть как-то совместить с пятиконечной. Даже пьесы на краю, даже несколько за краем мы играем роль свою даже тем, что не играем. Диспуты, дискуссии, дебаты зря об этом длятся сотни лет, ибо виноватых в мире нет, потому что все мы виноваты. Безгрешность в чистом виде – шелуха, от жизненного смысла холостая, ведь нравственность, не знавшая греха – всего лишь неудачливость простая. Нет! Совесть никогда и никому смертельной не была, кто угрызался; Иуда удавился потому, что сребреник фальшивым оказался. Свобода – это право выбирать, с душою лишь советуясь о плате, что нам любить, за что нам умирать, на что свою свечу нещадно тратить. Если не во всем, то уж во многом (не были, не знали, не видали) мы бы оправдались перед Богом; жалко, что Он спросит нас едва ли. Сколько эмигрантов ночью синей спорят, и до света свет не тухнет; как они тоскуют по России, сидя на своих московских кухнях! Сижу в гостях. Играю в этикет. И думаю: забавная пора, дворянской чести – выветрился след, а барынь объявилось – до хера. Возможность лестью в душу влезть никак нельзя назвать растлением, мы бескорыстно ценим лесть за совпаденье с нашим мнением. Хотя мы живем разнолико, но все одинаково, то есть сторонимся шума и крика, боясь разбудить свою совесть. О тех, кто принял муки на кресте, эпоха мемуарами богата, и книга о любом таком Христе имеет предисловие Пилата. В силу Божьего повеления, чтобы мир изменялся в муках, совесть каждого поколения пробуждается лишь во внуках. В воздухе житейского пространства – света непрерывная игра: мир темней от каждого засранства и светлей от каждого добра. Остыв от жара собственных страстей, ослепнув от нагара низкой копоти, преступно мы стремимся влить в детей наш холод, настоявшийся на опыте. Рождаясь только в юных, он меж ними скитается, скрываем и любим; в России дух свободы анонимен и только потому неистребим. Те, кто на жизнь в своей стране взглянул со стороны, живут отныне в стороне от жизни их страны. О мужестве и мудрости молчания читаю я всегда с душевной дрожью, сполна деля и горечь и отчаянье всех тех, кто утешался этой ложью. Пылко имитируя наивность, но не ослабляя хватки прыткой, ты похож на девичью невинность, наскоро прихваченную ниткой. Свихнулась природа у нас в зоосаде от липкого глаза лихих сторожей, и стали расти безопасности ради колючки вовнутрь у наших ежей. У зрелых развалин и дряхлых юнцов – такое к покою стремление, как будто свалилась усталость отцов на рыхлых детей поколение. Душа российская немая всемирным брезгует общением, чужой язык воспринимая со словарем и отвращением. Забавен русской жизни колорит, сложившийся за несколько веков: с Россией ее совесть говорит посредством иностранных языков. Блажен тот муж, кто не случайно, а в долгой умственной тщете проникнет в душ российских тайну и ахнет в этой пустоте. И спросит Бог: никем не ставший, зачем ты жил? Что смех твой значит? – Я утешал рабов уставших, – отвечу я. И Бог заплачет.

XVI. Господь лихую шутку учинил, когда сюжет еврея сочинил

Везде, где не зная смущения, историю шьют и кроят, евреи – козлы отпущения, которых к тому же доят. И сер наш русский Цицерон, и вездесущ, как мышь, мыслит ясно: «Цыц, Арон! Рабинович, кыш!» По ночам начальство чахнет и звереет, дикий сон морозит царственные яйца: что китайцы вдруг воюют, как евреи, а евреи расплодились, как китайцы. Евреи собирают документы, чтоб лакомиться южным пирогом; одни только теперь интеллигенты останутся нам внутренним врагом. Везде, где есть цивилизация и свет звезды планету греет, есть обязательная нация для роли тамошних евреев. Туманно глядя вслед спешащим осенним клиньям журавлей, себя заблудшим и пропащим сегодня чувствует еврей. Льется листва, подбивая на пьянство; скоро снегами задуют метели; смутные слухи слоятся в пространство; поздняя осень; жиды улетели. В любом вертепе, где злодей злоумышляет зло злодейства, есть непременно иудей или финансы иудейства. Евреи клевещут и хают, разводят дурманы и блажь, евреи наш воздух вдыхают, а вон выдыхают – не наш. Во тьме зловонной, но тепличной, мы спим и слюним удила, и лишь жидам небезразличны глухие русские дела. В года, когда юмор хиреет, скисая под гласным надзором, застольные шутки евреев становятся местным фольклором. Везде, где слышен хруст рублей и тонко звякает копейка, невдалеке сидит еврей или по крайности еврейка. Нет ни в чем России проку, странный рок на ней лежит: Петр пробил окно в Европу, а в него сигает жид. Царь-колокол безгласный, поломатый, Царь-пушка не стреляет, мать ети; и ясно, что евреи виноваты, осталось только летопись найти. Любой большой писатель русский жалел сирот, больных и вдов, слегка стыдясь, что это чувство не исключает и жидов. Евреи продолжают разъезжаться под свист и улюлюканье народа, и скоро вся семья цветущих наций останется семьею без урода. Сегодня евреи греховны совсем не своей бухгалтерией, а тем, что растленно духовны в эпоху обжорства матерей. Кто шахматистом будет первым, вопросом стало знаменитым; еврей еврею портит нервы, волнуя кровь антисемитам. Верю я: Христос придет! Вижу в этот миг Россию; слышу, как шумит народ: Бей жидов, спасай Мессию! Перспективная идея! Свежий образ иудея: поголовного агрессора от портного до профессора. Им не золото кумир, а борьба с борьбой за мир; как один – головорезы, а в штанах у них обрезы. Везде, где есть галантерея или технический прогресс, легко сей миг найти еврея с образованием и без. А слух – отрадный, но пустой, что ихний фарт покрылся пылью, навеян сладкою мечтой однажды сказку сделать былью. Свет партии согрел нам батареи теплом обогревательной воды; а многие отдельные евреи все время недовольны, как жиды. У власти в лоне что-то зреет, и, зная творчество ее, уже бывалые евреи готовят теплое белье. В российской нежной колыбели, где каждый счастлив, если пьян, евреи так ожидовели, что пьют обильнее славян. В метро билеты лотереи. Там, как осенние грачи, седые грустные евреи куют нам счастия ключи. Раскрылась правда в ходе дней, туман легенд развеяв: евреям жить всего трудней среди других евреев. Случайно ли во множестве столетий при зареве бесчисленных костров еврей – участник всех на белом свете чужих национальных катастроф? Не в том беда, что ест еврей наш хлеб, а в том, что проживая в нашем доме, он так теперь бездушен и свиреп, что стал сопротивляться при погроме. Как все, произойдя от обезьяны, зажегшей человечества свечу, еврей имеет общие изъяны, но пользуется ими чересчур. Любая философия согласна, что в мире от евреев нет спасения. Науке только все еще не ясно, как делают они землетрясения. Изверившись в блаженном общем рае, но прежние мечтания любя, евреи эмигрируют в Израиль, чтоб русскими почувствовать себя. Новые затеявши затеи и со страха нервно балагуря, едут приобщаться иудеи к наконец-то собственной культуре. Евреев не любит никто, кроме тех, кто их вообще не выносит; отсюда, должно быть, родился наш смех и пляски на скользком откосе. Об утечке умов с эмиграцией мы в России нисколько не тужим, потому что весь ум ихней нации никому здесь и на хер не нужен. Вечно и нисколько не старея, всюду и в любое время года длится, где сойдутся два еврея, спор о судьбах русского народа. Есть тайного созвучия привет в рифмованности вечности и мига. Духовность и свобода. Свет и цвет. Россия и тюрьма. Еврей и книга.Когда российский дух поправится, вернув здоровье с ходом времени, ему, боюсь я, не понравится, что часть врачей была евреями. Христос и Маркс, Эйнштейн и Фрейд – взрывных учений основатели, придет и в будущем еврей послать покой к ебене матери. Что ели предки? Мясо и бананы. Еда была сыра и несогрета. Еврей произошел от обезьяны, которая огонь добыла где-то. Евреи, чужую культуру впитав и творческим занявшись действом, вливают в ее плодоносный состав растворы с отравным еврейством. Евреи размножаются в неволе, да так охотно, Господи прости, что кажется – не знают лучшей доли, чем семенем сквозь рабство прорасти. По всем приметам Галилей, (каким в умах он сохранился) был чистой выделки еврей: отрекся, но не изменился. Еще он проснется, народ-исполин, и дух его мыслей свободных взовьется, как пух из еврейских перин во дни пробуждений народных. Усердные брови насупив, еврей, озаряемый улицей, извечно хлопочет о супе, в котором становится курицей. Евреи лезут на рожон под ругань будущих веков: они увозят русских жен, а там – родят большевиков. Евреи топчут наши тротуары, плетя о нас такие тары-бары, как если сочиняли бы татары о битве Куликовской мемуары. Вождям ночные мысли сон развеяли, течет холодный пот по неглиже; америки, открытые евреями, никак не закрываются уже. Сибирских лагерей оранжерея, где пляшет у костра лесное эхо – вот лучшая теплица для еврея, который не созрел и не уехал. Во всех углах и метрополиях затворник судеб мировых, еврей, живя в чужих историях, невольно вляпывался в них. В любых краях, где тенью бледной живет еврей, терпя обиды, еврейской мудрости зловредной в эфир сочатся флюаиды. Всегда еврей легко везде заметен, еврея слышно сразу от порога, евреев очень мало на планете, но каждого еврея – очень много. Наскучив жить под русским кровом, евреи, древние проныры, сумели сделать голым словом в железном занавесе дыры. Сквозь бытия необратимость евреев движет вдоль столетий их кроткая неукротимость упрямства выжить на планете. Евреи даже в светопреставление, сдержав поползновение рыдать, в последнее повисшее мгновение успеют еще что-нибудь продать.

XVII. Во тьме домой летят автомобили и все, кого уже употребили

Творец, никому не подсудный, со скуки пустил и приветил гигантскую пьесу абсурда, идущую много столетий. Успехи познания благостны, хотя и чреваты уронами, поскольку творения Фаустов становятся фауст-патронами. Чувствуя добычу за версту, по незримым зрению дорогам, бесы наполняют пустоту, в личности оставленную Богом. С пеленок вырос до пальто, в пальто провел года, и снова сделался никто, нигде и никогда. Привычка греет, как постель, и гасит боль, как чародей; нас часто держит на кресте боязнь остаться без гвоздей. Устройство торжествующего зла по самой его сути таково, что стоны и бессильная слеза способствуют лишь прочности его. Когда устал и жить не хочешь, полезно вспомнить в гневе белом, что есть такие дни и ночи, что жизнь оправдывают в целом. Из мрака вызванные к свету, мы вновь расходимся во мрак, и очень разны в пору эту мудрец, мерзавец и дурак. Поскольку творенья родник Творцом охраняется строго, момент, когда нечто постиг, – момент соучастия Бога. Очень много лиц и граждан брызжет по планете, каждый личность, но не каждый пользуется этим. Какая цель отсель досель плеститсь к одру от колыбели? Но если есть у жизни цель, то что за цель в наличьи цели? Неужели, дойдя до порога, мы за ним не найдем ничего? Одного лишь прошу я у Бога: одарить меня верой в Него. Строки вяжутся в стишок, море лижет сушу, дети какают в горшок, а большие – в душу. Господь сей миг откроет нашу клетку и за добро сторицею воздаст, когда яйцо снесет себе наседку, и на аборт поедет педераст. Век увлекается наукой, наука жару поддает, но сука остается сукой и идиотом – идиот. Ушиб растает. Кровь подсохнет. Остудит рану жгучий йод. Обида схлынет. Боль заглохнет. А там, глядишь, и жизнь пройдет. Из-за того, что бедный мозг распахнут всем текущим слухам, ужасно засран этот мост между материей и духом. Время льется, как вино, сразу отовсюду, но однажды видишь дно и сдаешь посуду. Не в силах я в складках души для веры найти нечего, а Бога, должно быть, смешит, что можно не верить в Него. Мир столько всякого познал с тех пор, как плотью стала глина, что чем крикливей новизна, тем гуще запах нафталина. Ничто не ново под луной: удачник розов, желт страдалец, и мы не лучше спим с женой, чем с бабой спал неандерталец. Создатель дал нам две руки, бутыль, чтоб руки зря не висли, а также ум, чтоб мудаки воображали им, что мыслят. Восторжен ум в поре начальной, кипит и шпарит, как бульон; чем разум выше, тем печальней и снисходительнее он. В каждую секунду, год и час, все понять готовый и простить, Бог приходит в каждого из нас, кто в себя готов Его впустить. Судить человечество следует строго, но стоит воздать нам и честь: мы так гениально придумали Бога, что, может быть, Он теперь есть. В разумном созревающем юнце всегда есть незаконченное что-то, поскольку только в зрелом мудреце поблескивает капля идиота. У Бога нет бессонницы, Он спал бы как убитый, но ночью Ему молятся бляди и бандиты. В тех битвах, где добро трубит победно, повтор один печально убедителен: похоже, что добру смертельно вредно подолгу оставаться победителем. Если все, что просили мы лишнего, все молитвы, что всуе вершили мы, в самом деле достигли Всевышнего, уши Бога давно запаршивели. Из-под грязи и крови столетий, всех погибельных мерзостей между, красота позволяет заметить, что и Бог не утратил надежду. С моим сознаньем наравне вершится ход планет, и если Бога нет во мне, его и выше нет. В корнях любого взрыва и события таится, незаметный нам самим, могучий, как желание соития, дух общей подготовленности к ним. А так ли ясен Божий глаз в делах немедленно судимых, когда Господь карает нас бедой и болями любимых? Вглядись: из трубы, что согрета огнем нашей плоти палимой, комочек нетленного света летит среди черного дыма. Куда кругом ни погляди в любом из канувших столетий, Бог так смеется над людьми, как будто нет Его на свете. Вон злоба сочится из глаз, вот некуда деться от лая; а Бог – не боится ли нас, что властвует, нас разделяя? Наш дух изменчиво подвижен в крутых спиральностях своих; чем выше он и к Богу ближе, тем глубже мы в себе самих. Принудить Бог не может никого, поскольку человека произвел, вложив частицу духа своего, а с нею – и свободы произвол. Стечение случайных обстоятельств, дорогу изменяющих отлого, – одно из чрезвычайных доказательств наличия играющего Бога. Судьба способна очень быстро перевернуть нам жизнь до дна, но случай может высечь искру лишь из того, в ком есть она. У тех, кто пылкой головой предался поприщам различным, первичный признак половой слегка становится вторичным. Успехи нынешних наук и все ученые дерзания пошли от Каина: свой сук ломал он с дерева познания. Не боялись увечий и ран ветераны любовных баталий, гордо носит седой ветеран свой музей боевых гениталий. Когда природе надоест давиться ядом и обидой, она заявит свой протест, как это было с Атлантидой. Нисколько прочих не глупее все те, кто в будничном безумии, прекрасно помня о Помпее, опять селились на Везувии. Мы после смерти – верю в это – опять становимся нетленной частицей мыслящего света, который льется по Вселенной.

XVIII. Любовь – спектакль, где антракты немаловажнее, чем акты

Один поэт имел предмет, которым злоупотребляя, устройство это свел на нет, прощай любовь в начале мая! Ни в мире нет несовершенства, ни в мироздании – секрета, когда, распластанных в блаженстве, нас освещает сигарета. Красоток я любил не очень, и не по скудости деньжат: красоток даже среди ночи волнует, как они лежат. Что значат слезы и слова, когда приходит искушение? Чем безутешнее вдова, тем сладострастней утешение. Мир объективен разве что на дольку: продуктов нашей мысли много в нем; и бабы существуют лишь постольку, поскольку мы их, милых, познаем. Когда врагов утешат слухом, что я закопан в тесном склепе, то кто поверит ста старухам, что я бывал великолепен? Пока играл мой детородный отменных данных инструмент, я не семейный, а народный держал ему ангажемент. В любые века и эпохи, покой на земле или битва, любви раскаленные вздохи – нужнейшая Богу молитва. Миллионер и голодранец равны становятся, как братья, танцуя лучший в мире танец без света, музыки и платья. Мы женщин постигаем, как умеем: то дактилем, то ямбом, то хореем, встречаясь то и дело с темпераментом, который познаваем лишь гекзаметром. От одиночества философ, я стать мыслителем хотел, но охладел, нашедши способ сношенья душ посредством тел. Грешнейший грех – боязнь греха, пока здоров и жив; а как посыплется труха, запишемся в ханжи. Лучше нет на свете дела, чем плодить живую плоть; наше дело – сделать тело, а душой снабдит Господь. Учение Эйнштейна несомненно, особенно по вкусу мне пришлось, что с кучей баб я сплю одновременно, и только лишь пространственно – поврозь. Мы попираем все науки, всю суету и все тревоги, сплетя дыхания и руки, а по возможности – и ноги. Летят столетья, дымят пожары, но неизменно под лунным светом упругий Карл у гибкой Клары крадет кораллы своим кларнетом. Наших болей и радостей круг не обнять моим разумом слабым; но сладчайший душевный недуг – ностальгия по непознанным бабам. Сегодня ценят мужики уют, покой и нужники; и бабы возжигают сами на этом студне хладный пламень. Я живу, как любой живет, – среди грязи, грызни и риска высекая живот о живот новой жизни слепую искру. Я – лишь искатель приключений, а вы – распутная мадам; я узел завяжу на члене, чтоб не забыть отдаться вам. Не нажив ни славы, ни пиастров, промотал я лучшие из лет, выводя девиц-энтузиасток из полуподвала в полусвет. Мы были тощие повесы, ходили в свитерах заношенных, и самолучшие принцессы валялись с нами на горошинах. Теперь другие, кто помоложе, тревожат ночи кобельим лаем, а мы настолько уже не можем, что даже просто и не желаем. Обильные радости плоти, помимо других развлечений – прекрасный вдобавок наркотик от боли душевных мучений. Тоска мужчины о престиже и горечь вражеской хулы бледней становятся и жиже от женской стонущей хвалы. Увы, то счастье унеслось и те года прошли, когда считал я хер за ось вращения Земли. Хмельной от солнца, словно муха, провел я жизнь в любовном поте, и желтый лист со древа духа слетел быстрей, чем с древа плоти. В лета, когда упруг и крепок, исполнен силы и кудрей, грешнейший грех – не дергать репок из грядок и оранжерей. По весне распустились сады, и еще лепестки не опали, как уже завязались плоды у девиц, что в саду побывали.Многие запреты – атрибут зла, в мораль веков переодетого: благо, а не грех, когда ебут милую, счастливую от этого. Ты кукуешь о праве и вольности, ты правительствам ставишь оценки, но взгляни, как распущены волосы вон у той полноватой шатенки. Природа торжествует, что права, и люди несомненно удались, когда тела сошлись, как жернова, и души до корней переплелись. Рад, что я интеллигент, что живу светло и внятно, жаль, что лучший инструмент годы тупят безвозвратно. Литавры и гонги, фанфары и трубы, набат, барабаны и залпы – беззвучны и немы в момент, когда губы друг друга находят внезапно. Как несложно – чтоб растаяла в подруге беспричинной раздражительности завязь; и затихнут все тревоги и недуги, и она вам улыбнется, одеваясь. Давай, Господь, решим согласно, определив друг другу роль: ты любишь грешников? Прекрасно. А грешниц мне любить позволь. Приятно, если правнуку с годами стихов моих запомнится страница, и некоей досель невинной даме их чтение поможет соблазниться. Когда грехи мои учтет архангел, ведающий этим, он, без сомнения, сочтет, что я не зря пожил на свете. Молодость враждебна постоянству, в марте мы бродяги и коты; ветер наших странствий по пространству девкам надувает животы. Я отношусь к натурам женским, от пыла дышащим неровно, которых плотское блаженство обогащает и духовно. Витает благодать у изголовий, поскольку и по духу и по свойству любовь – одно из лучших славословий божественному Божьему устройству. Не почитая за разврат, всегда готов наш непоседа, возделав собственный свой сад, слегка помочь в саду соседа. Мы в ранней младости усердны от сказок, веющих с подушек, и в смутном чаяньи царевны перебираем тьму лягушек. Назад оглянешься – досада берет за прошлые года, что не со всех деревьев сада поел запретного плода. Наш век становится длиннее от тех секунд (за жизнь – минут), когда подруги, пламенея, застежку-молнию клянут. От акта близости захватывает дух сильнее, чем от шиллеровских двух. Готов я без утайки и кокетства признаться даже Страшному Суду, что баб любил с мальчишества до детства, в которое по старости впаду. Спеши любить, мой юный друг, волшебны свойства женских рук: они смыкаются кольцом, и ты становишься отцом. Я в молодости книгам посвящал интимные досуги жизни личной и часто с упоеньем посещал одной библиотеки дом публичный. Когда тепло, и тьма, и море, и под рукой – крутая талия, то с неизбежностью и вскоре должно случиться и так далее. Растущее повсюду отчуждение и прочие печальные события усиливают наше наслаждение от каждого удачного соития. Как давит стариковская перина и душит стариковская фуфайка в часы, когда танцует балерина и ножку бьет о ножку, негодяйка. В густом чаду взаимных обличений, в эпоху повсеместных злодеяний чиста лишь суть таких разоблачений, как снятие подругой одеяний. В любви прекрасны и томление, и апогей, и утомление. Мы не жалеем, что ночами с друзьями жгли себя дотла, и смерть мы встретим, как встречали и видных дам, и шлюх с угла. А умереть бы я хотел в то миг высокий и суровый, когда меж тесно слитых тел проходит искра жизни новой. Случайно встретившись в аду с отпетой шлюхой, мной воспетой вернусь я на сковороду уже, возможно, с сигаретой.

XIX. Давно пора, ебена мать, умом Россию понимать!

Я государство вижу статуей: мужчина в бронзе, полный властности, под фиговым листочком спрятан огромный орган безопасности. Не на годы, а на времена оскудела моя сторона, своих лучших сортов семена в мерзлоту раскидала страна. Растет лосось в саду на грядке; потек вином заглохший пруд; в российской жизни все в порядке; два педераста дочку ждут. Боюсь, как дьявольской напасти, освободительных забот: когда рабы приходят к власти, они куда страшней господ. Критерий качества державы – успехи сук и подлецов; боюсь теперь не старцев ржавых, а белозубых молодцов. Век принес уроки всякие, но один – венец всему: ярче солнца светят факелы, уводящие во тьму. А может быть, извечный кнут, повсюдный, тайный и площадный, и породил российский бунт, бессмысленный и беспощадный? Как рыбы мы глубоководны, тьмы и давления диету освоив так, что непригодны к свободе, воздуху и свету. Россия надрывно рыдает о детях любимых своих; она самых лучших съедает и плачет, печалясь о них. Не мудреной, не тайной наукой, проще самой простой простоты – унижением, страхом и скукой человека низводят в скоты. На наш барак пошли столбы свободы, равенства и братства; все, что сработали рабы, всегда работает на рабство. Не знаю глупей и юродивей, чем чувство – его не назвать, что лучше подохнуть на родине, чем жить и по ней тосковать. Пригасла боль, что близких нет, сменился облик жизни нашей, но дух и нрав на много лет пропахли камерной парашей. Не тиражируй, друг мой, слухов, компрометирующих власть; ведь у недремлющего уха внизу не хер висит, а пасть. Открыв сомкнуты негой взоры, Россия вышла в неглиже навстречу утренней Авроры, готовой к выстрелу уже. День Конституции напомнил мне усопшей бабушки портрет: портрет висит в парадной комнате, а бабушки давно уж нет. Россия – странный садовод и всю планету поражает, верша свой цикл наоборот: сперва растит, потом сажает. Всю жизнь философ похотливо стремился истине вдогон; штаны марксизма снять не в силах, – чего хотел от бабы он? В двадцатом удивительном столетии, польстившись на избранничества стимул, Россия показала всей планете, что гений и злодейство совместимы. Смешно, когда толкует эрудит о нашей тяге к дружбе и доверию; всегда в России кто-нибудь сидит; один – за дух, другие – за материю. Дыша неистовством и кровью, абсурдом и разноязычием, Россия – трудный сон истории с его кошмаром и величием. Кровав был век. Жесток и лжив. Лишен и разума и милости. И глупо факт, что лично жив, считать остатком справедливости. Плодит начальников держава, не оставляя чистых мест; где раньше лошадь вольно ржала, теперь начальник водку ест. Однажды здесь восстал народ и, став творцом своей судьбы, извел под корень всех господ; теперь вокруг одни рабы. Ошалев от передряг, спотыкаясь, как калеки, мы вернули бы варяг, но они сбежали в греки. Мы варимся в странном компоте, где лгут за глаза и в глаза, где каждый в отдельности – против, а вместе – решительно за. Когда страна – одна семья, все по любви живут и ладят; скажи мне, кто твой друг, и я скажу, за что тебя посадят. Всегда в особый список заносили всех тех, кого сегодня я люблю; кратчайший путь в историю России проходит через пулю и петлю. Конечно, здесь темней и хуже, но есть достоинство свое: сквозь прутья клетки небо глубже, и мир прозрачней из нее. Смакуя азиатский наш кулич, мы густо над евреями хохочем; в России прогрессивней паралич, светлей Варфоломеевские ночи. Мы крепко память занозили и дух истории-калеки, Евангелие от России мир получил в двадцатом веке. Такой ни на какую не похожей досталась нам великая страна, что мы и прирастаем к ней не кожей, а всем, что искалечила она. Моей бы ангельской державушке – два чистых ангельских крыла; но если был бы хуй у бабушки, она бы дедушкой была. За осенью – осень. Тоска и тревога. Ветра над опавшими листьями. Вся русская жизнь – ожиданье от Бога какой-то неясной амнистии. В тюрьме я поневоле слушал радио и думал о загадочной России; затоптана, загажена, раскрадена, а песни – о душевности и силе. Тот Иуда, удавившись на осине и рассеявшись во время и пространство, тенью ходит в нашем веке по России, проповедуя основы христианства. История любым полна коварством, но так я и не понял, отчего разбой, когда творится государством, название меняется его. В империях всегда хватало страху, история в них кровью пишет главы, но нет России равных по размаху убийства своей гордости и славы. Любовь моя чиста, и неизменно пристрастие, любовью одержимое; будь проклято и будь благословенно отечество мое непостижимое. Россия! Что за боль прощаться с ней! Кто едет за деньгами, кто за славой; чем чище человек, тем он сильней привязан сердцем к родине кровавой. Нету правды и нет справедливости там, где жалости нету и милости; правит злоба и царит нищета, если в царстве при царе нет шута. Полна неграмотных ученых и добросовестных предателей страна счастливых заключенных и удрученных надзирателей. Как мальчик, больной по природе, пристрастно лелеем отцом, как все, кто немного юродив, Россия любима Творцом. Приметы близости к расплате просты: угрюмо сыт уют, везде азартно жгут и тратят и скудно нищим подают. Беспечны, безучастны, беспризорны российские безмерные пространства, бескрайно и безвыходно просторны, безмолвны, безнадежны и бесстрастны. Российская лихая птица-тройка со всех концов земли сейчас видна, и кони бьют копытами так бойко, что кажется, что движется она. Россия столько жизней искалечила во имя всенародного единства, что в мире, как никто увековечила державную манеру материнства. Сильна Россия чудесами и не устала их плести: здесь выбирают овцы сами себе волков себя пасти. А раньше больше было фальши, но стала тоньше наша лира, и если так пойдет и дальше, весь мир засрет голубка мира.Моя империя опаслива: при всей своей державной поступи она привлечь была бы счастлива к доносной службе наши простыни.Рисунком для России непременным, орнаментом, узором и канвой, изменчивым мотивом неизменным по кружеву судьбы идет конвой.Не в силах внешние умы вообразить живьем ту смесь курорта и тюрьмы, в которой мы живем.Благословен печальный труд российской мысли, что хлопочет, чтоб оживить цветущий труп, который этого не хочет.Чему бы вокруг не случиться, тепло победит или лед, страны этой странной страницы, мы влипли в ее переплет.Здесь грянет светопреставление в раскатах грома и огня, и жаль, что это представление уже наступит без меня. Российская природа не уныла, но смутною тоской озарена, и где ни окажись моя могила, пусть веет этим чувством и она.
123
Поделиться:
Популярные книги

Мастер 8

Чащин Валерий
8. Мастер
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Мастер 8

Темный Лекарь 7

Токсик Саша
7. Темный Лекарь
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.75
рейтинг книги
Темный Лекарь 7

Всадник Системы

Poul ezh
2. Пехотинец Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Всадник Системы

Единственная для темного эльфа 3

Мазарин Ан
3. Мир Верея. Драконья невеста
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Единственная для темного эльфа 3

Попытка возврата. Тетралогия

Конюшевский Владислав Николаевич
Попытка возврата
Фантастика:
альтернативная история
9.26
рейтинг книги
Попытка возврата. Тетралогия

Цвет сверхдержавы - красный. Трилогия

Симонов Сергей
Цвет сверхдержавы - красный
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
8.06
рейтинг книги
Цвет сверхдержавы - красный. Трилогия

Пять попыток вспомнить правду

Муратова Ульяна
2. Проклятые луной
Фантастика:
фэнтези
эпическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Пять попыток вспомнить правду

Черный Маг Императора 7 (CИ)

Герда Александр
7. Черный маг императора
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 7 (CИ)

Право на эшафот

Вонсович Бронислава Антоновна
1. Герцогиня в бегах
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Право на эшафот

Плохая невеста

Шторм Елена
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Плохая невеста

Как я строил магическую империю 4

Зубов Константин
4. Как я строил магическую империю
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
аниме
фантастика: прочее
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Как я строил магическую империю 4

Солнечный корт

Сакавич Нора
4. Все ради игры
Фантастика:
зарубежная фантастика
5.00
рейтинг книги
Солнечный корт

Мастер Разума III

Кронос Александр
3. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.25
рейтинг книги
Мастер Разума III

Бестужев. Служба Государевой Безопасности

Измайлов Сергей
1. Граф Бестужев
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бестужев. Служба Государевой Безопасности