Гароэ
Шрифт:
Амансио Арес решил перестать «изображать галисийца», то есть все время вглядываться в горизонт, ожидая возвращения брата, так как против собственной воли пришел к горькому заключению, что, как это ни прискорбно, не осталось ни малейшей надежды на то, что океан вернет свою добычу.
Почти залечив поврежденную руку, он, похоже, понял, что самый лучший способ смягчить горе – это полностью отдаться работе. По этой причине он развил бурную деятельность, чем привел в изумление невозмутимых островитян, которые привыкли ко всему относиться с неизменным спокойствием.
Он, словно белка,
Местные жители, которым прежде никогда не доводилось видеть ни лодки, ни молотка, ни ножа, ни металлического ковша и уж тем более такого мастерства и аккуратности, часто издавали восхищенные восклицания, словно это была не рутинная ручная работа, а необыкновенное и захватывающее зрелище.
Каждый из чужеземцев оказался окружен вниманием островитян: кому-то хотелось подать галисийцу инструменты, кто-то просил Гонсало Баэсу нарисовать портрет, а кто-то с восторгом наблюдал за Бруно Сёднигусто, когда тот рубил топором дрова.
Несомненно, все это казалось им чудесами того мира, столкновений с которым они до тех пор практически не имели, за исключением воровских набегов охотников за рабами.
Однажды вечером сгорбленная и щуплая старушка, бабка Гарсы, присела рядом с галисийцем, усердно занимавшимся своим кропотливым делом, и протянула ему что-то вроде самодельной кисти. Затем сняла крышку с глиняного котелка, который принесла с собой, и жестами показала, чтобы он использовал содержимое и нарисовал полосу на борту шлюпки.
Амансио Арес заколебался, но уступил настойчивости старухи, и под одобрительные крики присутствующих потрепанное судно тут же начало покрываться красивым и на удивление ярким цветом.
Бруно Сёднигусто не мог удержаться от удивленного восклицания и со всех ног помчался к Гонсало Баэсе, чтобы помочь ему спуститься на берег и взглянуть поближе на подобное чудо.
– Вот это да! – воскликнул он в изумлении. – Вы только посмотрите на это, мой лейтенант!
И действительно, было чем восхищаться, особенно если сравнить рассохшуюся, потрескавшуюся и ноздреватую древесину с новой – гладкой и блестящей – поверхностью. Ее цвет не поддавался описанию: красный с оттенком синего, но не фиолетовый. Это был цвет власти – пурпурный.
Когда испанцы поинтересовались, каким образом получается такой замечательный оттенок, им дали понять, что это великая тайна: мол, на всем острове она известна только трем «шаманшам», которым передавалась из поколения в поколение, – так как цвет заключает в себе не только наивысшую красоту, но еще и конец всех радостей и начало всех огорчений.
То, что пожилая женщина удостоила их подобной чести: позволила попользоваться чем-то столь ценным, – было проявлением приязни и уважения к чужестранцам, а также своего рода признанием одного из них близким другом любимой внучки.
Таким вот образом андалусец, галисиец и саморец стали членами большого семейства, главой которого она была уже много-много лет.
Три дня спустя, почти на рассвете, двое юношей, собиравших
– Вайла, вайла! – загалдели островитяне – и почти тут же все до последнего кинулись к краю залива с корзинами и глиняной посудой.
Одновременно лучшие пловцы бросились в море и стали хлопать ветками по его поверхности, явно желая помочь дельфинам загнать рыб в небольшую бухту. Женщины и дети принялись лить в воду «молоко табаибы», густую и белесую ядовитую жидкость, которую они получали из одной разновидности кактусов, в изобилии произраставших на острове.
Спасаясь от ненасытных дельфинов, чаек и людей, сверкающий косяк судаков (вот что на самом деле это было такое) оказался в неглубоких водах, где под действием наркотика рыбы мгновенно засыпали, а местные жители, воспользовавшись этим, собирали их корзинами и поспешно переносили в ближайший естественный водоем, сообщающийся с морем узким каналом, перекрытым плетнем из толстых веток.
Через несколько минут большая часть рыбин очнулась от непродолжительного оглушения, но уже в ловушке – огромном садке, из которого островитяне будут доставать их по мере надобности.
Крупных особей, не переживших переправы, тут же вспарывали, потрошили и оставляли «просушиться» на ветру и солнце.
Чувствовалось, что, когда приплывали «вайла», для жителей деревни наступали напряженные дни, но вместе с тем это был праздник.
Гонсало Баэса, будучи не в состоянии сделать и шага без посторонней помощи, хотя опухоль значительно спала, в одиночестве сидел под деревом и с сожалением наблюдал за тем, что происходило в метрах пятистах от него. Он жалел, что не может разделить воодушевления остальных и принять участия в восхитительной рыбалке. И островитяне, и Бруно Сёднигусто с галисийцем явно получали настоящее удовольствие.
Гонсало Баэса был так занят происходящим, что не замечал, как кто-то появился у него за спиной, пока пришедший не сказал:
– Добрый день, лейтенант! Я рад, что вы живы, хотя вид у вас не ахти.
Он обернулся и увидел, кто был этим непрошеным гостем. Его первым порывом было вскочить на ноги и выхватить шпагу, но он тут же осознал, что не может подняться и у него нет оружия.
– Проклятый сукин сын! – не выдержав, гневно воскликнул он. – Какого черта ты здесь делаешь?
– Да вот, пытаюсь заставить вас понять, что если бы в тот злосчастный день я не бросился в море, то сейчас превратился бы в корм для рыб, ведь я был в экипаже той шлюпки, которую унесло.
– Ее унесло, потому что тебя там не было, когда надо было спасать положение.
– То есть грести? – казалось, возмутился тот и тут же коротко хохотнул. – А вы хорошо меня рассмотрели, мой лейтенант? Как только меня начало выворачивать наизнанку, я понял, что являюсь скорее обузой, чем помощником, я почувствовал, что нас ожидает, и принял решение, в котором теперь – зная результат – не раскаиваюсь.
– Ты стал дезертиром, – напомнил ему командир, хотя приходилось признать, что он сам дал маху: нечего было выбирать гребцом такого заморыша. – Что бы там ты мне ни говорил, по тебе плачет виселица.