Гауляйтер и еврейка
Шрифт:
И чего-чего только не говорил он! Ротмистр Мен был интимный друг гауляйтера. Он знал и всячески поощрял его любовь к красивым женщинам.
Мен попросил Марион войти и провел ее в просторную, высокую прихожую, где на полу, выложенном плитками, стояли темно-синие, в метр вышиной, вазы с ветками белой сирени, распространявшими дивный аромат. Старик камердинер снял с нее шубку. Ротмистр Мен, учтиво поклонившись, открыл дверь.
— Господин гауляйтер просит вас быть как дома, — сказал он. — Я тотчас доложу ему о вас.
Марион была удивлена и смущена такой изысканной вежливостью. Сердце ее громко стучало,
Весь вчерашний вечер она ликовала при мысли, что ей удалось раздобыть для школы три комнаты. И только ночью успокоилась настолько, чтобы припомнить все подробности своего визита к гауляйтеру. Одно было ясно: она не произвела на него неблагоприятного впечатления. Понравилась ли она ему, сказать трудно. Потом ей вдруг стало казаться странным, что Волк предложил ей явиться в Айнштеттен по делу о каком-то школьном помещении для еврейских детей. Подумать только! Сама того не желая, она впуталась в настоящее приключение, довольно необычное, быть может, даже опасное. И самое скверное, что ей даже не с кем посоветоваться. Единственный человек, которому она вполне доверяла, Криста Лерхе-Шелльхаммер, была где-то во Флоренции, или в Риме, или Бог ее знает где. Полночи Марион пролежала без сна, наконец к ней вернулась ее спокойная рассудительность. «Ничего с тобой не сделается, — говорила она себе. — Волк тебя не съест. В конце концов можно и постоять за себя».
Ей даже пришла в голову мысль взять с собой испанский кинжал отца. На всякий случай она зашьет его в платье! Марион заснула успокоенная, а наутро устыдилась своих мыслей. Волк не посмеет до нее дотронуться.
После обеда ее опять охватила тревога, и она для собственного успокоения искусно зашила в платье испанский кинжал. Ну, теперь-то уж с ней ничего не случится.
И вот она здесь.
Комната, в которой она находилась, была небольшая гостиная, выдержанная в светло-голубых тонах, с голубыми креслами и множеством маленьких вставленных в рамы гравюр с изображением лошадей. На накрытом для чая столе посредине комнаты стояло печенье и букет белой сирени.
Она услышала тяжелые шаги на лестнице; это мог быть только хозяин дома.
И в самом деле, по лестнице медленно спускался гауляйтер; он не спешил, так как хотел докурить сигару; в голове его теснилось множество мыслей.
До сегодняшнего дня, если хорошенько подумать, он знал только продажных женщин. Одной он оплатил билет ценою в доллар; другую купил за три сигареты, завалявшиеся у него в кармане; третьей — в Сан-Франциско — преподнес шляпку с огромным страусовым пером. Все эти смехотворные подробности уже стерлись в его памяти. Женщины, бывшие прежде только рабынями, по-видимому, и теперь еще не целиком освободились от морали рабынь. «У каждой есть своя цена, — думал он, — даже в наши дни. Одну покупают за косынку, другую за три сигареты, третью за дворец или высокий титул. В наше время миром правит тот же закон: женщина продается, а мужчина покупает ее. Редко бывает, чтобы женщина отдавалась мужчине, не спрашивая о цене». Он, по крайней мере, не знал такой женщины. И тем не менее, мечтал встретить женщину, которая бы бескорыстно полюбила его. Ей он охотно подарил бы и дворец, и титул.
Но еврейская девушка, ожидающая его там, внизу, — она ничего не спрашивала, ни дворца, ни титула. Что
Он сильно нажал на дверную ручку и вошел в гостиную. Марион тотчас же бросилось в глаза, что он был в штатском, отчего выглядел моложе. Вместо отвратительного коричневого мундира на нем был светло-серый костюм. Если бы не ржаво-красные, расчесанные на пробор волосы, от которых лоб его казался еще ниже, он был бы видным мужчиной, даже несмотря на приземистую фигуру.
Смеясь, он стал громким голосом выговаривать Марион за то, что она не расположилась поудобнее.
— Живо, живо, устраивайтесь получше! — восклицал он. — Молодым девушкам смелость к лицу. Мы будем пить чай и говорить о делах, так я представлял себе. Но, видно, мне придется еще и ухаживать за вами, — весело продолжал он, кладя на тарелку Марион целую гору печенья.
— Благодарю вас! Хватит, хватит! — воскликнула Марион, и к ней вернулся ее сердечный, задушевный смех.
На этот раз гауляйтер пожелал сразу перейти «к делам» как он выразился.
— Расскажите мне сначала о вашей школе, — предложил он.
Марион рассказала о трудном положении, в котором очутилась еврейская школа, как она накануне рассказала об этом адъютанту, особенно напирая на невыносимые антигигиенические условия школьного помещения. Конечно, она не забыла упомянуть об эпидемии коклюша, разыгравшейся весной этого года, и подчеркнула, что все дети в школе переболели заразными болезнями.
— Этой зимой у нас было шесть смертных случаев только от дифтерита. Тяжелая пора для еврейской общины! — серьезно добавила она. — Но самое худшее — что наш класс в подвале, — продолжала Марион. — Помещение меньше этой комнаты и совершенно темное. Уличные мальчишки через решетку бросают к нам всякую гадость — дохлых мышей, кошек и еще кое-что похуже.
Упомянув об этом, Марион громко рассмеялась.
— В конце концов пришлось застеклить окна, но с тех пор в подвале не хватает света. В помещении, где нет вентиляции, целый день горит электрическая лампа.
Гауляйтер внимательно слушал Марион. Наконец он жестом остановил ее — все понятно. Он заставил Марион выпить еще чашку чаю.
— Я не имел ни малейшего представления обо всем этом, — сказал он. — Возьмите все три комнаты, весь этаж, если вам его предложат. Я не возражаю.
— Как школа будет благодарна вам, господин гауляйтер! — Марион поклонилась, взволнованная и растроганная.
Гауляйтер засмеялся.
— Надеюсь, люди постепенно убедятся, что я не такой изверг, каким меня изображают, — отвечал он. — Вы, наверно, знаете, что меня обвиняют в чрезмерной суровости. Или это не так? Вы можете говорить вполне откровенно, фрейлейн Фале.
Марион колебалась, потом она подняла на гауляйтера свои большие глаза, в тусклом свете казавшиеся совсем черными, и кивнула головой.
— Да, так говорят. Вас считают очень суровым.
— Очень суровым? — Гауляйтер захохотал. — Совсем недавно мне в высоких, очень высоких сферах заявили, что я слабый человек, которого каждый может обвести вокруг пальца. Ха-ха! Что вы на это скажете? Между тем, я давно уже держусь мнения, что управлять народом можно только суровыми мерами. Некоторые народы — к сожалению, и немецкий народ в том числе — не повинуются ничему, кроме кнута.