Гавана, год нуля
Шрифт:
Я сначала подумала, что он шутит, но видели бы вы в тот момент его лицо! Он просто сиял. Кто-то из предков этой дамы пересекался с Меуччи здесь, в Гаване, и сохранил у себя документ с описанием того эксперимента итальянца. Но мне все это по-прежнему казалось несколько странным и, более того, слишком невероятным совпадением, но Эвклид поклялся, что держал документ в руках и уверен в его подлинности. «Ты представляешь себе, что такое оригинальный научный документ?» Он произнес это широко открыв глаза. Я напрягла воображение. Для любого ученого опубликовать, ввести нечто подобное в научный оборот — без всяких сомнений престижно. И естественно, Эвклид сделал все, что было в его силах, чтобы уговорить владелицу отдать ему документ, однако та уперлась. По ее словам, ее не интересовало содержание документа, но он имел для нее некую сентиментальную ценность.
В общем-то, Эвклид мог это понять: она стремилась сберечь для себя вещи и бумаги, которых касались руки ее родных и которые, в определенном смысле, еще хранили их следы. Это проявлялось в том, что некоторые из документов, в том числе и автограф Меуччи, она аккуратнейшим образом прикрепила к белым листам плотной бумаги, чтобы они не мялись, не рвались, не заламывали уголки и не рассыпались в прах от ветхости. Мучением для Эвклида стало другое: как бы трепетно ни относилась она к своей собственности, с некоторыми вещами она все же была вынуждена расстаться — кое-что из столового серебра,
Следя за тем, как он бегает кругами по комнате, я постепенно заразилась его возбуждением, и мне пришло в голову, что нужно что-то делать. Мы должны что-то предпринять. Настал момент, когда нам следует засучить рукава и заставить мир снова нас уважать, в чем в немалой степени нуждались мы оба.
Эвклид, как и я, был дипломированным математиком. Наша дружба скреплялась обоюдной страстью к науке и той немалой взаимной склонностью, что питается многолетними совместными интересами. Мы познакомились еще в восьмидесятых, когда я училась в университете. Сначала он был моим преподавателем, а затем — научным руководителем дипломного проекта. В те времена он завораживал студенток своей речью: говорил он медленно, негромко и сладко. Этих чар не избежала и я. И мне нравятся мужчины старше меня. Началось у нас прямо на кафедре в один дождливый день: лило тогда как из ведра. Мы были одни, и час стоял поздний. Мой диплом требовал недюжинных усилий, а на улице бушевал настоящий потоп. Консенсус мы нашли на поверхности стола. Эти отношения продолжались до конца учебного года. Он был женат, имел троих детей, но об этом мы с ним не говорили. А зачем? Мы стали любовниками, мой диплом продвигался. Все шло хорошо ровно до того момента, когда, в соответствии с теорией ошибок, он не допустил одну из них. Однажды он объявил, что ему скоро стукнет полтинник и хотелось бы отметить это событие в «Лас-Каньитас», баре при отеле «Свободная Гавана». Со мной. Меня это желание тронуло, я приняла приглашение, и мы провели чудесный вечер. Проблема возникла позже. Несколько недель я его не видела, а когда мы наконец пересеклись, он пребывал в самом эпицентре семейного кризиса. Кто-то увидел нас в баре и не преминул рассказать его жене. Катастрофа. Мы решили ограничиться исключительно деловыми встречами. Диплом я защитила в июле и до самого сентября, до своего возвращения в университет, ничего не знала об Эвклиде. К тому времени наша страсть успела остыть, однако мой дипломный проект имел успех, и я получила работу на кафедре математики. Так что мы с Эвклидом стали коллегами и просто друзьями.
Возможность работать с ним стала для меня большой удачей. Он находился на вершине своей карьеры и являл собой сочетание науки, страсти и метода. А я была его ученицей. Весьма интенсивный период в моей жизни. Жаль, что по прошествии двух лет моей волонтерской работы ассистентом вакансий на постоянную ставку не оказалось. С кафедрой пришлось попрощаться, и начиная с этого момента мы покатились под горку.
Я пошла работать в Политех при Технологическом университете имени Хосе Антонио Эчеверрия, но завела привычку наведываться в университет — пообщаться с другом. В один из таких визитов я застала его в чрезвычайно странном состоянии. Он сказал, что ему нужно проветриться. Мы вышли на Малекон, и, усевшись на городской стене, он сообщил, что жена требует развода, а он не знает, что теперь делать, что он чувствует себя старым и боится реакции детей, и вообще впал в отчаяние. Прошел еще месяц, и ему уже ничего не оставалось, кроме как согласиться на развод и переехать к матери. А куда еще? Здесь у нас вечные проблемы с жильем, и человек не может просто взять и переехать. У Эвклида не было вариантов. О причинах развода сам он не слишком распространялся, а я предпочла не спрашивать. Опасалась, что каким-то образом тот кризис, спровоцированный нашей интрижкой, повлиял на решение его жены, а при таких мутных вводных лучше не вдаваться в подробности. Я так думаю. Что же касается детей, то старшие приняли сторону матери. Эвклид считал, это всего лишь первая реакция и острота со временем сгладится, но на самом деле вышло по-другому: спустя несколько месяцев об отце вспоминал только младшенький. Остальные даже не звонили.
И вот наступил 1989 год. В «Гранме» уже вышла та заметка о Меуччи, которую я пропустила, а Эвклид на эту тему тогда со мной не заговаривал. И то сказать: нас тогда занимали проблемы куда более насущные, чем изобретение телефона. Помните падение Берлинской стены? Ну так вот, пыль от этого падения долетела и до нас. И обратила нас самих в пыль. Вся экономика Кубы, державшаяся за счет социалистического блока, ушла в глубокое пике, увлекая за собой все подряд. Последнее, чего не хватало Эвклиду в довесок к его внутреннему кризису, был полномасштабный внешний кризис, но этим его обеспечило государство. Какое-то время мы вообще не виделись, а когда я вновь появилась на кафедре, то просто не узнала своего друга — настолько он похудел. Поскольку с городским транспортом все стало очень сложно, ему не оставалось ничего иного, как ходить на работу пешком, а между университетом и домом матери был аж целый туннель на Малекон. В общем, я решила его проводить. Едва мы отошли от университета, как он обнял меня и заплакал. Прямо вот так, посреди улицы. Сначала я растерялась и не знала, что делать, пока наконец не схватила его за руку и не увела в парк, где он и поведал, что без малого три месяца назад его старшие дети уехали из страны. Причиной отъезда был, конечно, не он, а посыпавшееся государство, глубочайшая экономическая яма и общая безнадега. И несмотря на то, что младший остался на Кубе, отъезд старших был подобен разорвавшейся бомбе, и принять последствия этого взрыва Эвклид отказывался. В конце учебного года ему пришлось просить об отставке по причине депрессии. Он долго лечился, сидел на таблетках. Вот
К 1993 году, когда Эвклид рассказывал мне о Меуччи, он смог выбраться из глубокой депрессии, но, клянусь, мне и в лучшие времена не приходилось видеть такого блеска в его глазах. Может, именно поэтому я и заразилась его энтузиазмом.
Что же касается меня, то настоящего своего имени я вам тоже не открою, так что будем считать, что зовут меня Хулия, в честь французского математика Гастона Жюлиа. История моего падения намного проще. С самых первых недель работы в Политехе я точно знала — свернула не туда. Я чувствовала себя не в своей тарелке. Мечтая всю жизнь посвятить исследованиям, науке, удовлетвориться преподавательской рутиной оказалось чем-то, что сложно принять, ведь преподавание само по себе внушало мне отвращение. Понимаете? Я должна была стать великим ученым, ездить по приглашениям на международные конференции, публиковаться в престижных журналах. Но все, чем я тогда могла заниматься, это без конца, до умопомрачения, повторять одни и те же формулы. Я точно знаю, что сначала я все силы бросила на то, чтобы совершить нечто значительное, но мало-помалу эти силы и эта энергия трансформировались в некое недомогание, понять природу которого у меня не получалось. Правильное определение нашел Эвклид. «Ты чувствуешь, что все было напрасно», — сказал он мне однажды. И попал в самую точку.
Вы не представляете, сколько раз я собиралась уйти из Политеха. Мне уже поперек горла были студенты, условия работы, поездки от дома до нее. Только вообразите: если город перечеркнуть из конца в конец прямой линией, то мой Аламар окажется на одном ее конце, а Политех аккурат на противоположном. Возможно, в других частях света это было бы просто долгой поездкой, но в Гаване тех лет это было равносильно экспедиции.
И вот в одно прекрасное утро 1991 года я решилась. Закончив занятие, я зашла в туалет и там, еще не выйдя из кабинки, услышала голоса двух своих учениц: они вошли и говорили обо мне — я услышала свое имя и затаилась, собираясь подслушать. Одна из них заявила, что у меня ужасный характер, а вторая — и тут я чуть не упала — в ответ сообщила, что это, как говорят у них в классе, от недотраха. Я вовсю крутила роман с преподавателем физики, однако для своих безмозглых студиозусов все равно была посмешищем. Вы, верно, скажете, что это ерунда, но меня настолько все достало, что показалось, будто сама жизнь решила надо мной посмеяться. Это и стало последней каплей. Не хватало еще тратить свои силы на этих тупиц! В тот день я приняла окончательное решение уйти из Политеха и после окончания учебного года уволилась. А где мне было искать работу, скажите, пожалуйста? Какого черта лысого может найти математик в стране, свалившейся в кризис? Никакого. Мне не оставалось ничего, кроме как взяться за любую работу, лишь бы поближе к дому. Один коллега подбросил мне вакансию в Технологическом техникуме в Ведадо, в самом центре города. Поработав преподавателем в университете, стать училкой в старшей школе — горький опыт; но времена были такие, что возможности почему-то с неба не сыпались и на лучшее рассчитывать не приходилось. Свою новую работу я рассматривала как временную. «Все наладится, — твердила я себе, — ситуация изменится, и я смогу вновь занять подобающее мне место».
И ситуация изменилась. К худшему. Поэтому в 1993 году я все еще работала в Технологическом — давясь желчью и стараясь объяснить элементарнейшие формулы подросткам, которым они были до лампочки. Так что еще и по этой причине в тот момент, когда Эвклид рассказал мне о Меуччи, о документе, который так и не увидел свет, передо мной внезапно раскрылся весь мир. Мой старый учитель мерил шагами комнату, посвящая меня в свою историю, а я не могла оторвать от него завороженного взгляда. Настоящий научный документ. Есть за что ухватиться — тот самый рычаг, которым можно перевернуть Землю, как сказал бы Архимед. Я была в таком состоянии, что даже не находила слов, и тогда стала размышлять вслух. Нельзя оставлять такое в неизвестно чьих руках, такой документ — часть научного наследия человечества. Но… Эвклид, ты уверен, что это настоящий автограф? Он сказал, что документ был подписан и его прежняя владелица располагала доказательствами того, что один из членов ее семьи работал в театре «Такой» в одно время не с кем-нибудь, а с самим Меуччи. «Документ настоящий, Хулия, мамой тебе клянусь. Ты хоть понимаешь, Хулия, что это значит?» Я включила воображение. Документ — вещь вполне конкретная, его можно потрогать, это кусок бумаги, обладающий определенными характеристиками. С его помощью можно извлечь на свет божий заплутавшую в дебрях истории правду и восстановить справедливость по отношению к великому изобретателю. Но помимо этого, можно войти в историю как первооткрыватель доселе никому не известной истины. Можно написать статью в какой-нибудь престижный научный журнал, или раздавать интервью разным иностранным телекомпаниям, или принимать участие в разных международных конференциях и добиться статуса в научном мире. Обычный клочок бумаги имел власть вытащить нас из безвестного прозябания и наполнить смыслом дни нулевого года в Гаване.
«Эвклид, нужно что-то делать», — выдала я наконец. Он улыбнулся, соглашаясь, — ну да, нужно что-то предпринять: окажись эта бумага в руках какого-нибудь недоумка, ее может ожидать самая плачевная судьба, особенно во времена нужды и нехватки всего. «Сейчас, Хулия, стоит отвернуться, как люди готовы родную мать продать». Он был прав, однако я не могла придумать, с чего начать поиски. Он сказал, что кое-какие мысли на этот счету него имеются, нужно только все обдумать, но самое главное сейчас — никому об этой истории не говорить. Чем меньше людей в нее посвящены, тем лучше для документа. Эвклид приложил к губам указательный палец, и я сделала то же самое. Мы улыбнулись. Нам снова предстояло разделить на двоих один секрет. Позже мы решим, что можем сделать, но в тот вечер я отчетливо поняла, что мы должны что-то сделать. Это наш долг как ученых.
2
Думаю, что в этой стране все без исключения помнят 1993 год, поскольку он оказался самым трудным из тех, что составили так называемый «особый период». Экономический кризис достиг дна. Как будто мы добрались до критически минимальной точки некой математической кривой. Видели параболу? Нижняя точка — ноль, дно, пропасть. Вот там мы и оказались. Велись разговоры об опции «зеро» — о возможности выживания в режиме minimum minimorum. Нулевой год. Жить в Гаване — словно встать в математический ряд, сходящийся в ничто. Последовательность минут, которые ничего не отсчитывают. Как будто каждое утро просыпаешься в одном и том же дне — дне, разделенном на маленькие частицы, каждая из которых повторяет целое. Часы без электричества. Почти без еды. Каждый день — рис с горохом. И соя. Соевый фарш. Соевое молоко. В Европе их сочли бы, наверное, диетической роскошью, но здесь это стало каждодневной пищей. И право на одну булочку в день. Кошмар. Страна разрывалась между долларом и национальной валютой. Ночь — пустыня, вместо машин — велосипеды, магазины закрыты, горы мусора. Этот год стал еще и годолм «векового шторма», когда море накрыло город, да так, что в некоторых районах люди ныряли с масками, вылавливая предметы, которые морская вода вымывала из кладовых гостиниц. Сущее безумие. А потом — штиль. Страна оказалась в еще большей разрухе, но в невозмутимом спокойствии. И снова чувство, что ты никуда не движешься. Неизменное, никогда не покидающее нас солнце, как наказание какое, лупит по спинам людей, продолжающих вставать с постели каждое утро, просто пытаясь жить.