Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
Шрифт:
Заруцкого: злодей, коварен, подл, корыстолюбив, трус.
Струся: надмен, твёрд, жесток, неумолим.
Клеонисы: добродетельна, великодушна, нежна, послушлива и постоянна.
Малые осколки остались от того замысла, немногое излилось на бумагу:
Пою усердных войск российских воеводу, Который, усмирив крамолы непогоду, От внешних супостат Москву освободил, Наследный Россов скиптр наследнику вручил, А сам, — отрекшись быть державным властелином, — Подпорою царю, отечеству был сыном. О ты, которая средь людств, наедине, Во всех его делах, в советах, на войне Была его душа, наставник и свидетель, Приди, внуши меня, святая Добродетель! Скажи мне подвиги и все его дела, ИБлагородный жанр эпической поэмы Державину не давался. Как будто повествовательный стиль отбивал у него ощущение полёта. Ломоносову тоже не удалось завершить «Петра Великого», но всё-таки он создал две песни, заставившие любителей поэзии пуститься в споры. А Державин сложил оружие: его подхватил и понёс за собой ураган служебных забот. Правда, во дни отставки он написал (на этот раз — от и до) «героическое представление» «Пожарский, или Освобождение Москвы», так и не увидевшее профессиональной сцены. Но в этом произведении любви к герою гораздо больше, чем литературного или театрального изящества. В монологах Пожарского есть строки, которые могли бы украсить поэму, но в контексте трагедии они выглядят выспренно, фальшиво:
Когда б я только мог отечество спасти, Природного царя увидеть на престоле, И веру и закон и Россов вознести…Зато двустишие «На гроб князя Пожарского» получилось на славу — ни одного лишнего слова:
Пленитель чуждых царств и вождь мятежной злости! Не смей попрать сей прах: — Пожарского тут кости.Выбить бы эти строки на могиле князя!
А ведь у последнего пристанища князя Пожарского (в Суздале, в Спасо-Евфимиевом монастыре) сложилась непростая судьба. Во времена Державина гробница Пожарского пребывала в запустении: могильные камни пошли на укрепление монастырских стен. Только при Николае I с миру по нитке начнут собирать деньги на склеп и часовню над ним. А потом, в 1932 году, неистовые ревнители пролетарской классовой чистоты дадут последний бой царизму: разнесут мавзолей Пожарского. Последний бой — потому что во второй половине 1930-х князь окажется в пантеоне всенародных героев. Но только в 1950-е годы в Суздале появится первый памятник спасителю Отечества. Увы, «сей прах» попирали неоднократно. Державин снова не просто славословил, но кольнул в нерв…
Но не только великое прошлое вдохновляло Державина: новых Пожарских он разглядел и в современниках.
КТО БЫЛ СУВОРОВ?
Со времён пугачёвской войны Суворов запомнил энергичного великовозрастного поручика, остроумного, незакостеневшего. Первые суворовские стихи Державина оказались пробными, разведывательными. На подступах к суворовскому образу Державин понял, что чудачества полководца — это больше, чем эксцентрика.
После «Фелицы» о Державине заговорило всё благородное общество. Суворов увлекался поэзией и сразу узнал в знаменитом стихотворце своего боевого соратника. Державин стал значительной фигурой, его стихи влияли на идеологический климат в стране. Суворова уже прославляли в стихах Ермил Костров и Дмитрий Хвостов. Но первому Суворов оказывал меценатскую поддержку, а второй слыл беспомощным стихотворцем, к тому же был родственником и близким другом Суворова. А Державин как будто гнушался им…
В Финляндии, чувствуя себя в незаслуженной опале, Суворов с горечью складывал строки, пародировавшие Державина и ставшие эпиграммой на Потёмкина: «Одной рукой он в шахматы играет, другой рукою он народы покоряет. Одной ногой разит он друга и врага, другою топчет он вселенны берега». Но о послеизмаильской размолвке Суворова с Державиным мы уже вспоминали.
Поход 1794 года создал Суворову репутацию первого ястреба империи. Его имя наводило ужас не только на соседей, но и на далёких британцев, которым есть дело до всего на свете. Создатели польского антироссийского мифа демонизировали Суворова. Разнообразные жестокие выходки русских, австрийских, прусских генералов, орудовавших в Польше в XVIII–XIX веках, молва приписала самому известному полководцу — Суворову. Забыты были реалии похода. Забыто, что Суворов строго наказывал за мародёрство. Забыто, что в Праге — предместье Варшавы — в пылу боя Суворов приказал уничтожить мост через Вислу, чтобы предотвратить погром в польской столице. С величайшим почтением он общался со Станиславом Августом — королём, который потерял Польшу. На Западе, конечно, говорили о беспрецедентно кровавом штурме пражских укреплений. В Европе уже тогда действовало золотое правило: что позволено Британии (Франции, Пруссии и т. д.), то не позволено России. А Суворов после переговоров с королём отпустил на все четыре стороны пленных.
Каких-нибудь 120
Россия принялась активно вмешиваться в польские дела, защищая «диссидентов» — православное меньшинство Речи Посполитой. Превратила Польшу в зависимое государство — и, конечно, нажила себе врагов в патриотически настроенной шляхте.
Польская кампания 1794 года стала самым громким триумфом Суворова. Европейские добры молодцы с ужасом пересказывали друг дружке были и небылицы о штурме Праги, о вступлении в Варшаву, о пленении Костюшко.
«Очень трудно исполнять свой долг; меня считали за варвара, при штурме Праги убито было 7000 человек. Европа говорит, что я чудовище; я сам читал это в печати, но я хотел бы поговорить об этом с людьми и узнать от них: не лучше ли кончить войну гибелью 7000 человек, чем тянуть дело и погубить 100 тысяч? Столько людей, которые гораздо умнее меня; очень бы желал, чтобы кто-нибудь потрудился объяснить мне это!» — втолковывал Суворов. Сработал всегдашний тактический принцип русского полководца: единовременное кровопролитие лучше продолжительного, даже если оно кажется на первый взгляд излишним. Что же касается вражеской пропаганды — с ней Суворов умел разбираться, как повар с картошкой. Когда в Швейцарском походе Суворову покажут пасквиль с карикатурой на русского фельдмаршала — он прикажет размножить эту бумажку, чтобы каждый мог прочитать и убедиться в подлости хулителей. Убеждённый монархист, Суворов питал особый пиетет к королям — даже таким горемычным, как Станислав Август. И король остался доволен эксцентричным полководцем: тот как рыба в воде чувствовал себя среди ужасов войны, но к королевскому ореолу отнёсся с восторгом, от которого их поблекшее величество успел поотвыкнуть.
Поляки изумлялись: Суворов отпускал пленных под честное слово. Отпустил на все четыре стороны больше, чем просил король… Нужно было только подписать «реверс» — обещание не поднимать оружия против России. Только последний польский главнокомандующий, гордец Вавржецкий, поборов колебания, сохранил лицо для будущей борьбы за Польшу, реверса не дал и был под конвоем отправлен в Киев, откуда Румянцев направил его на берега Невы. Заметим, что все польские пленники, подписавшие реверс, получили паспорта и были отпущены с правом свободного проживания где угодно. Но далеко не все исполнили обязательства реверса не поднимать оружия против России. Генерал-лейтенант Ян Генрик Домбровский, прибывший вместе с Вавржецким, реверс выдал, но потом воевал против Суворова в Италии, во французской армии.
15 декабря 1795 года Суворов наконец-то прибыл в Петербург. Императрице не терпелось наградить своего героя — к тому же в Варшаве Суворов проводил слишком гуманную и самостоятельную политику.
В Петербурге Суворова встречали как триумфатора. Поселился фельдмаршал в Таврическом дворце — там, где полтора года назад проходил Измаильский праздник, на котором для него не нашлось места… Каждый стремился засвидетельствовать своё почтение покорителю Варшавы. И тут начался спектакль, в котором Державин сыграл не последнюю роль.
«Во второй день граф не желал никого принимать, кроме избранных лиц; первого он дружески принял Г. Р. Державина в своей спальне; будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал, казалось, для того, чтоб он был свидетелем различия приёмов посетителям; многие знатные особы, принадлежащие двору, поспешили до его обеда (в Петербурге назначен был для обеда 12-й час) с визитом, но не были принимаемы: велено было принять одного кн. П. А. Зубова. Зубов приехал в 10 часов; Суворов принял его в дверях своей спальни, так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время; после недолгой беседы он проводил князя до дверей своей спальни и, сказав Державину „vice-versa“ [2] , оставил последнего у себя обедать.
Чрез полчаса явился камер-фурьер: императрица изволила его прислать узнать о здоровье фельдмаршала и с ним же прислала богатую соболью шубу, покрытую зелёным бархатом с золотым прибором, с строжайшим милостивым приказанием не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах. Граф попросил камер-фурьера стать на диван, показать ему развёрнутую шубу; он пред нею низко три раза поклонился, сам её принял, поцеловал и отдал своему Прошке на сохранение, поруча присланному повергнуть его всеподданнейшую благодарность к стопам августейшей государыни.
Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера графа И. А. Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своём кителе на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету; тот не успел привстать, чтоб выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: этот контр-визит самый скорый, лучший — и взаимно не отяготительный».
2
Противоположным образом, наоборот (лат.).