Гай Юлий Цезарь
Шрифт:
Так что в то «прекрасное утро для битвы» мы развёрнутым строем перешли поток, отделявший нас от противника, и остановились почти у подножия холма. Лабиен, конечно, понимал, что если уж давать генеральный бой, то более благоприятного случая ему уже не представится. И мы скоро убедились, что он подготовился к сражению. Конница и лёгкая пехота атаковали нас с флангов, а основные силы начали медленно надвигаться на нас. Всей моей кавалерией командовал мавританский царь Богуд, с чьей женой я так сблизился. Он был хорошим командиром конницы, и его собственные мавританские воины действовали, по меньшей мере, так же эффективно, как прекрасные соединения галльской и испанской кавалерии. Для них не составило большого труда отогнать вражескую конницу и пращников. Затем я их отозвал. Я намеревался использовать кавалерию лишь для развития успеха, потому что главный удар по врагу — дело пехоты. Теперь два фронта пехотинцев достаточно близко подошли друг к другу, чтобы можно было отдать приказ об атаке и метании копий. Как всегда, мой десятый легион занимал правый фланг, а остальных своих ветеранов я поставил на левом фланге. Я рассчитывал, что решающий удар будет нанесён на том или на другом крыле. И действительно, как только войска вступили в бой, солдаты десятого, сражаясь яростно и, как всегда, всеми силами
Я с тревогой наблюдал за боем, надеясь, что, возможно, очень скоро смогу дать приказ коннице вступить в сражение. Во время битвы я всегда в приподнятом настроении, но в тот момент меня одолевало дурное предчувствие. Возможно, это явилось следствием эпилептического припадка, который случился со мной недавно, под Кордовой, а может быть, подсознательно я понимал, что слишком многого требую от своих старых вояк, большего, чем можно от них ожидать. Я видел, как захлебнулось наше первоначальное наступление на правом крыле. Теперь на быструю победу нечего было рассчитывать, я вверг свою армию в дело, в котором опыт и выучка наших солдат уравновешивались, а возможно, и больше, чем уравновешивались, численным превосходством и выгодным положением наших врагов. Более двух часов длилась напряжённая схватка врукопашную. Нам никак не удавалось разорвать ряды противника, и я понимал, что одно это повышает уверенность врага в своих силах и ослабляет нашу собственную решимость. Я легко представил себе чувства Лабиена в тот момент. После своего самохвальства и после стольких разочарований он видел себя на пороге триумфа, который насытит наконец его ненависть, а я, показавший себя лучшим полководцем, чем Помпей Великий, должен буду потерпеть поражение и принять позор от войск, которыми командуют его сыновья. Я уже не мог дожидаться результатов схватки и предпочёл бы умереть, чем увидеть, как побегут мои солдаты. Я прокричал какие-то, вероятно бессмысленные, слова, которые и услышать-то могли лишь немногие. Отчаяние охватило меня. Я проигрывал сражение, но мне казалось, что этого не должно быть, что это нарушает все правила. «Уж не собираетесь ли вы выдать меня этим мальчишкам?» — прокричал я и, вырвав из рук раненого щит и меч, бросился вперёд, на врага. Несколько лет назад я уже проделывал подобное на холме, в Северной Галлии, когда нас окружили нервии. Казалось, с тех пор прошла целая вечность. И тогда и теперь я действовал спонтанно, и результат моего поступка опять удивил меня. Я снова, как тогда, не замечал копий и мечей, нацеленных в меня, но мои ребята заметили своего полководца, и не знаю, услышали ли они мой крик и поняли, что заставило Цезаря взяться за оружие, во всяком случае, они не могли позволить своему главнокомандующему сражаться впереди них. Сначала едва-едва, потом всё быстрее течение битвы стало меняться. По всему фронту ещё не было заметно продвижения ни той, ни другой стороны, но на правом крыле мы побеждали. По выражению лиц, по яростным крикам солдат десятого я видел, что они понимают, что победа за ними. Левое крыло противника дрогнуло и рассыпалось. Настало время напустить на беспорядочно отступающий фланг и на тыл врага конницу. Я вышел из боя, чтобы удостовериться, что это сделано, и убедился, что царь Богуд разобрался в сложившейся ситуации и собрал свою кавалерию для атаки. Я также заметил большое движение за фронтовой линией основных сил врага, почти на вершине холма, и сразу понял, что Лабиен действует очень осмысленно. Он переправлял когорты пехоты со своего правого крыла и из центра, чтобы отразить атаку нашей кавалерии, которую Лабиен ожидал на своём левом фланге. Это был как раз тот манёвр, который обеспечил мне победу под Фарсалом, но в этом случае манёвр, отличный сам по себе, не только не достиг своей цели, но и привёл к полному разгрому всей армии противника. Лабиену, чтобы отвести угрозу слева, нужно было очень быстро передислоцировать свои когорты, но солдаты на передовой линии не ожидали никаких передвижений и не поняли своего назначения. Занятые боем, они восприняли неожиданные передвижения штандартов и когорт у себя в тылу не как попытку защитить их, а как начало всеобщего поспешного отступления. Несколько подразделений поддались панике, и скоро паника распространилась по всей линии фронта. И к тому времени, когда моя кавалерия включилась в сражение, серьёзного сопротивления уже почти никто не оказывал.
После битвы при Фарсале я отдал приказ сохранять жизнь соотечественникам и хотел бы, чтобы этот мой приказ помнили будущие историки моей эпохи. Но после сражения под Мундом я такого приказа не отдавал, а если бы и отдал, ему не подчинились бы. Мы сами понесли такие большие потери, каких не было ни в одной другой битве. Солдаты изнемогали от усталости. Но они совместно со сравнительно свежей конницей ещё несколько часов убивали всех, кого им удавалось догнать. Число погибших в этой битве врагов составило больше тридцати тысяч человек. Среди убитых оказался и Лабиен. Я проследил за тем, чтобы его похоронили с почестями.
Затем мы двинулись на Кордубу, куда бежали двадцать тысяч вражеских солдат. Граждане этого города хотели сдаться, но наши враги не нашли в себе мужества ни отдаться на милость победителю, ни организовать решительное сопротивление. Кто-то из них поджёг город, по-видимому для того, чтобы напугать население, и в этой обстановке всеобщего хаоса нам ничего не стоило взять город штурмом. Очень немногие, если вообще кто-либо, кто выступил против нас с оружием в руках, уцелели. Один из сыновей Помпея, Секст, сбежал и с очень незначительными силами пытается собрать флот в восточных морях. Гнея изловили состоявшие у меня на службе испанцы, и когда я вошёл в Севилью, то увидел на центральной площади города его выставленную голову. Я безразлично взглянул на неё — мои чувства сильно изменились с того дня, когда я с ужасом смотрел на голову его отца на палубе корабля возле Александрии. Тогда я ещё надеялся на примирение между римскими согражданами. А теперь гражданская война, как и война в Галлии в своё время, подошла к концу, но оказалась куда более кровопролитной, чем я мог себе представить.
Я провёл несколько месяцев в Испании, перестраивая провинцию и налаживая оплату и выдачу наград моим войскам. И уже не жалел те испанские города, которые наплевали на моё прежнее благоволение к ним и то ли из своенравия или из врождённой склонности к беспорядкам перешли на сторону врага. За удовольствие побунтовать им пришлось заплатить большую цену. Не забыл я и граждан Гадеса и их знаменитый храм Геркулеса. После своей первой кампании
Я отправился обратно в Рим где-то в середине лета, сделав остановку в Нарбонской провинции. Я навестил там своих старых друзей, и много других моих товарищей приехали из Италии и из Галлии на встречу со мной. Я всегда с удовольствием посещал этот небольшой регион с великолепным климатом, богатой природой и интеллигентными людьми, которые очень давно были романизированы и почти все, кроме обитателей Массилии, с большой охотой поддерживали меня. Я вспомнил, что всего двенадцать или тринадцать лет прошло с тех пор, как ради сохранения провинции я ухватился за первый же предлог, дававший мне право выступить против гельветов. С этого исторического события началось завоевание всей Галлии и вторжение в Британию и Германию. Надо признаться, что, если бы какое-то событие помешало осуществлению моих намерений или не устраивало бы лично меня, я нашёл бы другое, соответствовавшее моим потребностям. И это другое могло бы завести меня куда-нибудь ещё — возможно, на восток, к Дунаю, куда я отправлюсь в этом или будущем году, потому что наши границы там требуют корректировки. Тем не менее я доволен, что судьба забросила меня в Галлию и. что я сумел потом благодаря той же судьбе приступить к созданию в стране чего-то нового и прочного. Во время гражданской войны все районы Галлии оставались спокойными, и уже казалось удивительным, что ещё недавно провинции угрожали банды Верцингеторикса, а мне, чтобы спасти оказавшиеся в изоляции легионы, пришлось в разгар зимы перейти Севенны. А это считалось невозможным.
И как бы тяжелы ни были походы тех дней, я вспоминаю о них с нежностью, особенно после пережитых в Африке и Испании трудностей и пролитой там римской крови. Так что я был рад встретиться в провинции с некоторыми моими старыми однополчанами, особенно с Антонием и Требонием, и с теми — главное, с Брутом, — кто воевал против меня и кого я простил. У этих последних были некоторые основания считать, что я недоволен ими. Например, ходили слухи, которым я никогда не верил, что Требоний собирался убить меня. Возможно, он что-нибудь плохое говорил обо мне из-за разочарования, постигшего его по собственной вине: когда он служил наместником в Дальней Испании, то оказался абсолютно неспособным предупредить опасное выступление врага в своей провинции. То же самое случилось с моими полководцами Фабием и Недием. И теперь все они испытывали чувство стыда за себя. Все они — хорошие военачальники, но никак не хотят признать того факта, что им недостаёт гения Лабиена. Тем не менее я считал, что они заслужили почести, и сделал всё, чтобы Требоний и Фабий стали консулами на оставшуюся часть года, а Педий и Фабий после того, как я осенью отпраздную свой триумф в Риме, также получили право на собственный триумф. Что же до Антония, то его уже ждал достаточно ответственный пост. Я не особенно рассчитывал на его мудрость в делах политических, но, по крайней мере, надеялся, что в легионах он будет поддерживать боевой дух и порядок. Я до сих пор думаю, что ему не удалось успокоить легионы тогда в Кампанье только по причине лени. Но я всегда его любил, и теперь, пожалуй, пришло время снова дать ему возможность отличиться. Я обещал Антонию, что он будет моим коллегой по консулату в этом году. В общем, он ведёт себя прилично, только не хочет — и заставить его невозможно — прекратить ссору с Долабеллой.
Помню, Брут появился в провинции в очень подавленном настроении. Я получал отличные отзывы о его правлении в качестве наместника Цизальпинской Галлии, должность, которую я сохранил для него, хотя он не имел законных полномочий на неё. Я и в будущем намерен помогать ему как ради его матери Сервилии, так и ради него самого. Я даже подумывал сделать его своим основным наследником. Но в конце концов им стал юный Октавиан, которого я усыновил (но об этом мало кто знает). Мы с ним одной крови; в отличие от Брута, у него острый и реалистичный ум, особенно в сфере политики; и Октавиан почти такой же честолюбивый, каким всегда был я. Боюсь, он не очень-то великодушен, и ему недостаёт обаяния, которым обладает Брут, несмотря на свой довольно мрачный нрав. Оба они по характеру люди безучастные, но Октавиан понимает, что в общении с людьми это равнодушие вредит, Брут же не сознает этого. Я замечаю, что Октавиан завидует свободе и лёгкости манер Антония и его очевидному успеху у женщин и солдат. До меня доходило, что в своём стремлении овладеть хоть в какой-то мере этими полезными качествами юноша порой заставляет себя с присущей ему добросовестностью участвовать в попойках и в долгих оргиях, к которым он по своей натуре совершенно не приспособлен. Это ещё один образчик его решительности, и хотя я не приветствую подобные жалкие потуги, меня они не шокируют, как шокировали бы Брута; и смеяться над ним я не стану, как это делает Антоний. Я надеюсь, что меня будут помнить не только как завоевателя Галлии, но и как человека, который покончил и с продолжительной гражданской войной в Риме, и с непримиримым антагонизмом между людьми.
Возвращаясь из Испании, я больше думал не о врагах, а о друзьях. Я, например, радовался тому, что снял с души Брута тревогу по поводу того, встречу ли я его сердечно, или нет. Он, конечно, не думал, что я с одобрением отнесусь к его женитьбе. Если бы ко мне обратились за советом, я был бы категорически против этого брака. Но, хотя меня и избрали цензором, я не Сулла, который имел обычай указывать, кому на ком жениться и кому с кем разводиться. Брут женился, вероятно, по любви, потому что никакой политической выгоды в браке с женщиной, вся жизнь которой прошла в обществе самого злейшего моего врага, так как Порция дочь Катона и вдова Бибула, не было. Трудно найти в Риме другую такую женщину, которая выслушала на своём веку столько самых мерзких и бесконечных проклятий в мой адрес. Думаю, Брут был приятно удивлён и почувствовал облегчение, когда я сказал ему, что не держу зла на мёртвых — это не в моих привычках — и что я желаю ему счастья в его супружестве. Но сомневаюсь, что Брут обрёл это счастье. Позднее он показался мне ещё более угрюмым, чем обычно.
Вскоре после этой беседы с Брутом в провинции я снова отправился в Италию. Но до своего отъезда я сам сделал необходимые распоряжения о том, чтобы два моих легиона ветеранов получили изрядные наделы земли. Шестой легион я наделил землями, конфискованными у массилийцев. Десятый также расположился в Нарбонской провинции. В живых осталось совсем немного из тех ветеранов, кто выступал против гельветов и Ариовиста. Гай Крастин и многие другие похоронены на равнине возле Фарсала. Ещё больше полегло при Мунде. Мои ветераны старели, и с ними всё труднее было иметь дело. А я, достигнув всего, чего только человек может пожелать себе, снова должен идти сражаться. И мне их будет не хватать.