Газета День Литературы # 114 (2006 2)
Шрифт:
Есаул стоял в тени гардины, наблюдая волшебное действо.
— Кто следующий? — возгласила Толстова-Кац, шевелясь в глубине белоснежного вороха восточных одежд. Сова победно взирала, словно сидела на вершине меловой горы, в которой поблескивали струйки золота. — Быть может, вы, госпожа Стеклярусова? Вы не чужды спиритического опыта?
— Отчего бы и нет, — откликнулась веселая дама. — За месяц я предсказала кончину моего незабвенного мужа. Как-то он заснул в ванной, и вода перетекла через край, затопила дорогие, инкрустированные полы нашей квартиры. Я сказала ему: "Милый, берегись большой воды. Держись подальше от Невы". Он пренебрег советом, пошел купаться на стрелку Васильевского
В лакированной раме, наполненной дымом, повторился крик, жалобная мольба, зов о помощи. Есаул почувствовал колющую боль, которая, как молния, проникла в ключицу, пронзила ребра, остановилась возле сердца. Слабо застонал, хватаясь за стену. Он и Иосиф Бродский трепетали, словно два жука, надетые на единую энтомологическую булавку, силясь растворить надкрылья, судорожно шевелили лапками, старались дотянуться усами до стальной иглы.
— Теперь посмотрим, — возгласила Толстая-Кац, поднимая книгу и распуская страницы. Часть листов распушилась, другая была крепко сжата булавкой. Колдунья поводила пальцем, нащупывая на странице колючий кончик, и стала читать:
...Черная лента цыганит с ветром.
Странно тебя оставлять нам в этом
Месте, под грудой цветов, в могиле,
Здесь, где люди лежат, как жили:
В вечной своей темноте, в границах;
Разница вся в тишине и в птицах.
Мадам Стеклярусова застенчиво улыбалась, желая походить на выпускницу Бестужевских курсов: то же целомудрие, та же нерастраченная свежесть, наивное желание верить, ждать от жизни только радостей, обещанных еще при рождении.
— Моя дорогая, пусть вас не смущают признаки, дающие основание полагать, что ожидающее вас потрясение произойдет на кладбище, где свищут птицы, и где в могилах царит вечная тишина. Черная лента венка со словами прощания, множество поминальных цветов — подумайте хорошенько, о какой могиле может идти речь? — Толстова-Кац была похожа на благожелательную классную даму, экзаменующую выпускницу-отличницу. Та, привыкшая быть любимой, с готовностью отвечала:
— Мне кажется, речь идет о могиле моего незабвенного мужа, куда мы отправимся все вместе по прибытии в Петербург. Конечно, я буду рыдать. Конечно, как всегда, встреча с родной могилой причинит мне сладость и боль… — мадам Стеклярусова, получив "отлично", отправилась на место, где ее молча дожидался верный телохранитель и паж тувинец Тока.
Есаул переживал странное прозрение. Иудей Иосиф Бродский и он, Есаул, донской казак, были лютые враги по крови, обильно пропитавшей грешную русскую землю. Но их астральные тела обагрили метафизической кровью одну и ту же стальную ось, создавая таинственную общность творческих душ и судеб, обреченных на поиск истины, на жертвенность, на поношение близких, на нестерпимую, непреходящую боль.
— Продолжим наше увлекательное блуждание впотьмах, где нет-нет да и сверкнет откровение, — Толстая-Кац разводила в воздухе несвежими, в драгоценностях и пигментных пятнах руками, выписывая странные иероглифы, затейливые вензеля, запутанные монограммы,
Есаул томился, чувствуя, как из разъятой преисподней, из-под полога, приподнятого руками колдуньи, вылетают бесплотные духи. Реют в кают-компании, колеблют пламя свечи, тревожат в магической пирамиде пылающую радугу. Он, Есаул, не был Богом, не творил историю, но Бог двигал его делами и помыслами, и он, исполненный волей Божией, услышав пророчество Ангела, служил России, отводя от нее беду. Как и Иосиф Бродский, пророчески, косноязычной речью доносил до оглохших людей голос Бога, напоминал о поруганных заповедях, попранном ковчеге завета, опрокинутом жертвеннике, опустевшей скинии. Оба они были сосудами, в которых гудел голос Бога, трубами, из которых дул огненный псалом.
— Не угодно ли вам, господин Куприянов, исспросить оракула? Вы, накануне триумфа, слушаете массу советников, аналитиков и политтехнологов. Не желаете ли прибегнуть к услугам скромной чародейки, которая вас искренне любит? — Толстова-Кац кокетливо завертела вороньим носом, облизала языком густо накрашенные губы, и сова на ее плече заерзала, замотала гузкой, защелкала клювом, подражая старой куртизанке.
— Погадайте, погадайте, — милостиво согласился Куприянов, сидевший рядом с Круцификсом. — Сразу на нас двоих погадайте. — Он положил руку на плечо Круцификса, и тот сжался, как сжимается преданный пес от прикосновения хозяина: — Мы только что договорились, что господин Круцификс в будущем правительстве продолжит управлять экономикой. Погадайте, каковы перспективы экономического роста? Каков уровень инфляции? Не грозит ли нам дефолт? — Куприянов посмотрел на дорогие часы "Патек Филипп", словно его ждали на заседании Правительства. Барственно улыбаясь, прошествовал к столу, баловень и любимец, несомненный фаворит, уже вытянувший счастливый билет и теперь на разные лады получающий благословение от своей удачливой фортуны. Все любовались им — его статью, красивым лицом, дорогими часами. Верили в его звезду, сопрягали с его победой будущее благополучие.
Книга легла на стол. В сильной руке Куприянова возникла булавка, увенчанная сердоликом. Он установил острие. Сжал скулы, напряг бицепс и вогнал булавку вглубь книги. Крик из портретной рамы повторился. В клубах розоватого дыма что-то металось, пыталось вырваться, но, пришпиленное, оставалось в полированном четырехугольнике рамы.
— Ну что ж, посмотрим, что сулит Иосиф Бродский вам обоим, — милостиво улыбалась Толстова-Кац, кивая Куприянову и Круцефиксу. — Давайте прочтем начертанное:
... Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам,
другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь...
Куприянов стоял оша
рашенный. Еще держалась на лице надменная улыбка, но само лицо стало бескровным, словно он заглянул в гроб и увидел себя с окостенелыми веками, выцветшими губами, бледным лбом, на котором православный бумажный венчик кротко возвещал: "ныне отпущаеши раба Твоего..." Круцификс съехал с кресла и сжался в робкий комочек, заслоняясь от разящего, посланного сверху удара. Сама Толстова-Кац, казалось, была смущена: