Газета День Литературы # 126 (2007 2)
Шрифт:
"Врагу не сдается наш гордый "Варяг"…
"Варяг" до сих пор не сдается.
А мы вот сдались. И сидим ни гу-гу...
Терпя униженье по праву,
Поскольку смиренно отдали врагу
И знамя, и честь, и Державу.
Лишь песня сражается – всем нам в укор,
В душе пробуждая тревогу.
А, значит, "Варяг" не погиб до сих пор,
Не сдаётся и верит. И мы ведь пока поём (если поём), верим, потому что в песне мы дальше и выше себя, словно в нас и деды, и отцы в этот час поют. Да только, похоже, что в одной песне и не сдаёмся, потому что отцы не дают, а как допели, так и бери нас.
Можно оговориться, что это мы "заводим" себя, что вообще-то нынешние дни всегда для живущего пошлее предыдущих – приедается всё, на что долго смотришь. Теперь уж нам неловко вспоминать прежде так часто цитируемые слова Павла Когана про то, что "мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков". Действительно не плачут. Но почему-то кажется, что это не к чести мальчиков, потому что дело не в большевиках, а в последнем порыве идеализма. Отчего Рачков и оборачивается памятью к Минину и Евпатию Коловрату, выкликает в опору Пушкина и Блока, Батюшкова и Гоголя, Тургенева и Достоевского, отчего готов отступить в языческую древность Мокошей и Стрибогов, чтобы только вернуть русскому сердцу гордость и волю, глубину и силу.
Поэты сознают духовные утраты раньше нас. Раньше понимают, что всякому времени выпадает своя мера любви к Родине. Нам сегодня выпала горькая, высокая и требовательная. А сил-то и нет.
Сегодня полюбить
Свой бедный край не просто.
Нужны учителя, но нет учителей.
Такая пустота
Царит в глазах подростков,
Как пепел средь врагом
Истоптанных полей.
Это и всегда было не просто с милой нашей Родиной, с ее ускользающей тайной, страшной ее сосредоточенностью и как будто неслышной, но явственной молитвой, которая так слышна у Пушкина, Лермонтова, Некрасова и "беззащитнее" всего у Тютчева ("Умом Россию не понять"). Господи, сколько над этой непостижимостью, именно над тютчевским ее переводом, смеялись! Одни иронически подставляли "Умом Уганду не понять". Другие, кто считал себя ироничнее, закатывались и того "потешнее" "В Котт-д-Ивуар можно только верить". А только все иронисты осыплются, а тайна останется. И когда Николай Рачков напишет:
Родина – то, что порой не понять и не высказать,
Только почувствовать, только любить до конца,
– я поклонюсь ему за мужественное повторение этой "невнятицы" и порадуюсь его бесстрашию, потому что он ещё раз со спокойным достоинством докажет, что настоящая любовь не требует объяснения, что объяснение – это отчуждение, это непременно "вне". А в любви "вне" не бывает.
Рачков вообще не бегает за временем, не ищет новых поэтических пространств, не тешится формой. Ему довольно старых дорог, которыми ходила русская поэзия, пытаясь
Это декабрь обострил мое зрение к горьким стихам поэта и перекалил голос. Это он своей тьмой заставил отмечать,
Что хищные враги неистребимы,
Как неизбывны алчные друзья.
Это он жадно запоминал в книге жесткие "формулы" – "покуда в мире голодные есть, – все сытые обречены".
Но понемногу сама музыка стиха, сама чувствительность поэта к звуку мира, сама его растворённость в дыхании этого мира исподволь просветляли сердце и "пленной мысли раздраженье" уступало место, если не покою, то большей зоркости к свету.
И я уже видел его деревни, его реки, его травы и облака, его дожди и ветры. И опять дивился слитности русского сердца с родной природой, когда душа ловит урок в каждом оторвавшемся листке, в каждом блике света, и соглашался с И.А. Ильиным, что риза природы таит под собой Бога, спасающую кротость и властную силу смирения, которое в иной час может быть оружием победы.
Пусть судьба продиктует: "Замри!
Вышел срок, не спастись всё едино…"
Улыбнись. Не сдавайся. Гори.
Как берёза. Как клён. Как рябина.
Тем-то мы и сильны были, что природа была не с нами, а в нас, что это оторванность от неё делает нас сиротами, а как вернёшься, то и услышишь, что каждое наше слово живо только, когда оно полно жизни, когда оно слито с небом и полем, когда оно звучит, как у Адама в райском саду, для которого нет не живого, не Божьего, а – всё во всём, и всё, как Господне слово, обращённое к человеку.
Ветла уже полураздета.
Стоит почти что не дыша.
Но столько в редких листьях света!
Смотри, душа. Учись, душа.
И опять проступал для меня в поэте светлый отрок и муж, как в нестеровском "Видении отроку Варфоломею", если представить, что поэт – это мальчик, получающий дар разумения мира, и инок, этот дар приносящий. И он же – светлый абрамцевский мир осени за их плечами…
И, успокоенный, я вдруг вижу, что и "след у крыльца" никуда не делся и улыбаюсь вместе с поэтом, видя, как
Старый грач в своём кругу.
Пьёт, как гусар, из отпечатка
Девичьей туфельки в снегу.
И декабрь уже менее мрачен и сердце светлеет, и всё крутится, крутится одна счастливая строчка поэта: "Жизнь продолжается – Ангел летит"…
К вечеру выйдут, наконец, звёзды.