Газета День Литературы # 171 (2010 11)
Шрифт:
Как-то раз я уговорил своих друзей и подруг не ограничиваться вылазками на Ладогу или на Вуоксу, а двинуть в северную даль. Сначала до моего родного Петрозаводска, затем на теплоходе через Онежское озеро в Заонежье, до Пудожа, там ещё через озеро, и уже в самой глуши Заонежья мы выбрались на берег уже третьего озера и на лодках добрались до острова. Так я и назвал потом заметку "Хождение за три озера". Были в том походе моя сестра Лена, моя будущая жена Наташа, Зина и Люда, Дима, Герман. Строили себе вигвамы, пили глинтвейн, читали стихи поэтов Серебряного века. Этот поход ещё более сдружил нас всех.
Я потом переехал в Москву, Герману в его книжных странствиях было не до лесного воздуха. Со временем у Димы образовался свой круг байдарочников, рыбаков, палаточников, и до сих пор летом и осенью его трудно на выходные застать дома.
Есть у Димы ещё одно прекрасное качество – он компанейский мужик, ему не в тягость друзья, его дом всегда гостеприимен. Не случайно уже десятилетия, изредка наезжая в свой любимый Питер, даже когда командировка оплачена и гостиница ждёт тебя, я на пару-тройку деньков останавливаюсь у Димули и Нинули. Тем более, и хозяйка у него, дорогая жена Нинуля, тоже любит рукодельничать и привечать гостей. Думаю, для взаимного удовольствия от встречи друг с другом.
Дима осознанно, по характеру своему, – живёт в радость. Не такой уж он везунчик, знаю, что было лет пять тяжелейших, в годы перестройки, даже опасных для жизни. Иногда он укрывался и у меня в Москве. Другой бы мог стать истериком, пессимистом, плюнуть на всё, и поломать свою жизнь. Дима всегда оставался внутренне сдержан, и не подчинялся ненужным эмоциям. Выстоял и победил.
Впрочем, это можно назвать – песенный характер. Вот потому он и писал с молодости свои походные песни. Песни ли помогали ему жить и выживать, или он писал песни для себя и друзей от излишнего прилива чувств, но, как я заметил, поэты, пишущие песни, не приказные-заказные, а для души, для друзей, такие как Булат Окуджава или Александр Бобров, Виктор Верстаков или Николай Рубцов, – и по характеру не угрюмые люди, песенность располагает к открытости, душа и впрямь становится широкой.
Вот для широты своей души писал понемножку для друзей и походов, для вечеров у костра и домашних посиделок, для весёлого бражничества и гульбища Дмитрий Симонов свои немудрёные стихи и песни. Приходил с ними на праздники, на юбилеи и свадьбы друзей. А к своему юбилею решил издать некоторую их часть. И правильно сделал. Не для строгих критиков, не для суровых читателей, издал для друзей, которые, читая незамысловатые строчки, будут сразу же вспоминать связанные с этими строчками праздники и походы.
Впрочем, одну строчку, написанную как бы в ответ на мой рукописный альманах в поезде "Ленинград-Петрозаводск" и подаренную мне там же на день рождения вместе со всем своим альманахом "Вурдалак", я даже не раз цитировал, как бы вспоминая одного из великих восточных поэтов.
Лежу на берегу, как на диване.
В доступной только избранным нирване…
Это надо уметь – не уклоняясь
Лев АННИНСКИЙ СТО ЛЕТ, КАК УШЁЛ...
Он действительно ушёл – в прямом, не переносном смысле. Не умер в своей постели, как пристало бы классику, окружённому любовью в отечестве, да и во всём мире, – а ушёл демонстративно, скандально, отчаянно – вызвав шок и в отечестве, и в мире.
Можно сколько угодно разбираться в конкретных причинах этого бегства из дома, взвешивать действия Черткова и Софьи Андреевны, высчитывать миллионные потери из-за отказа от изданий, вникать в семейные раздоры вокруг Великого Старца – и всё-таки принять в финале то, чем завершила свои раздумья жена (вдова!): значение этого громогласного ухода таинственно, и смерть национального гения на полдороге неизвестно куда, на случайной железнодорожной станции, с билетом в не очень понятный пункт назначения, таит в себе смысл, не укладывающийся ни в какие семейные неурядицы.
Неурядицы уже охватили Россию, уже весь мир колотила смутная тревога, уже начала оправдываться та беспричинная тоска, которую в толстовском кругу называли "арзамасской", уже зеркало русской революции кровавилось такими сколами, что надо было с этим что-то делать.
Толстой бежал. Или, как вежливо сформулировали, "ушёл". Как уходят в пустынь старцы, святость которых невыносима в условиях наличной реальности. Как уползают звери умирать в заросли, где их никто не найдёт даже с помощью волшебной зелёной палочки. Как естественно было бы ожидать такого конца, ну, скажем, от человека типа Достоевского, одержимого страхом бесовства.
Но Толстой?
Его уход разве естествен?
Естествен. Если взять на вооружение замечательное определение, которое дал Толстому один проницательный наблюдатель. Толстой – это сверхъестественное проявление естественности.
В фундаментальном базисе бытия лежат простые истины, верность которых (и верность которым) обеспечивают человеку счастье. Просто надо поступать так, как должно. Вести себя так, как следует. И никакого специального героизма не требуется.
На первой странице первого кавказского очерка выясняется: что такое храбрость. Просто это знание того, чего не нужно бояться.
И целую жизнь спустя, уже в начале нового века, в гневном письме царю и его помощникам по поводу казней и побоищ – тот же простой совет: ведь так легко избавиться от всего этого…
Да вот что-то не получается избавиться – ни легко, ни просто. Вязнут простые истины в загадочном круговороте человеческой истории. Ведь и Христос, и Мохаммед, и Моисей, и Будда, и Лао-цзы, и Кун Фу-цзы – все великие учителя человечества предлагали ему простые вещи. И что же?