Газета День Литературы # 80 (2004 4)
Шрифт:
а если из итога пламя вычесть,
то ни покрышки не сыскать, ни дна.
Тут логика простая не годна,
за что светильнику такая почесть?
Что ж, и уроду достается певчесть,
а мне — моя великая страна.
Вот и сижу за письменным столом,
забывшись в стихотворческом азарте,
мой кабинет, странноприимный дом,
шатается, словно бегун на старте,
и вы его отыщете с трудом,
но дайте время — нанесут на карте.
СЕЗОННОЕ
Опять столицу промывает дождь, отвратно на душе, и небо серо,
АПОЛОГИЯ
Господа, если каждая божья шваль любит и себя возомнить пытается, значит, партия сыграна, дело — швах, и гарема стражникам отрубаются причиндалы. Впрочем, болезным, им петь и плакать, и рвота не возбраняется, если вдруг топор оказался тупым или железобетонными яйца. Я прополз, прошел и проехал одну шестую часть невесть кем надутого шарика, плыл по лужам и чуть не пошел ко дну от присосавшегося ночью комарика. Всех нас не милует комариная любовь, от комарья, как от ворья, нет продыху. Я разбил в кровь левую бровь во время якобы летнего отдыха. Ранним утром нечесаный, злой, пытаюсь плевать со своего балкона, ан нет слюны... Боже мой, полон рот какого-то поролона. В номере нет никакой воды. Электричества нет. Мол, не обессудьте, если хотите заслужить "Труды и дни" хотя бы после смерти — живите как люди обычные, то есть цивилизационных благ не вкушайте и так вкусили изрядно меду и алкайте почаще не дворец, а — барак. Жабрами хлебайте природу. Что ж, согласен, ведь время мое началось до гибели последнего фараона, и коммунистическое воронье не валило на него издержки вранья и трона не раскачивало... Шла как корабль страна в светлое будущее, которое оказалось темным. Век кончается, хочешь не хочешь — страда, а урожай не случился... Заменим терном сорго, пшеницу, рис, овес, ячмень, впрочем, скорее заменим венцом терновым или колючей проволокой, чтобы новый день нового тысячелетия был хоть капельку новым. Капелькой новой крови пророка иль хотя бы историка — для пресловутой справки и точки отсчета, иначе прошлая гниль уцелеет в дем. переплавке. Век дембельнул. Чего с него взять — дебил! Вот и добился и ускользнул от казни. Длился, тянулся, мучился и давил, в свою очередь муча того, кто душой отказник. Кто с рождения узник, знать, мазохист, даром, что едва ли читал Мазоха... Неужели новый путь столь же тернист и пятниста эпоха? Леопарды выбиты, но зато в пандан чучелам маршируют униформисты. Сколько раз я складывал чемодан, но не решался пересадиться... И так садисты ручки свои приложили к моей судьбе выспреннего и столь наивного человека, думающего искренне, что в себе сохранил идеалы века. Рано сегодня проснулся мужик-сова. Хлопаю веками, силясь понять спросонья собственные, идущие горлом слова, чтобы в конце концов спрессован в плотный куплет, в букет неувядших фраз не полевых, а скорее — с речных откосов, бился цветной огонь и уже не гас от всевозможных ветров-вопросов. Кто задает их? Сами себе иль Бог на пути к самому себе, абсолюта ожидая в чехарде любых дорог в виде точки или салюта, что всего лишь взрыв точки и точек разлет... Я по-прежнему люблю твои брови разлетом. Господа, почему никто не поет? Надо петь и выпить перед улетом в новый день. Он заждался, когда же старт. Он исполнен, если не надежды, то хотя бы азарта. Среди всех географических карт я предпочитаю рассматривать гадальные карты. Дайте, дайте мне колоду Таро! Отыщу свое созвездие Зодиака. Мне плевать, что предсказание старо. Я каждый миг неодинаков. Господа, если каждая божья шваль так себя любит, а не в себе Бога, значит, все повторится, как встарь будем жить плоско и убого. Партия сыграна. Новые партии вряд ли сумеют быть столь многолюдными. Век начинается. Тысячелетие. Совершим же обряд крещения и склонимся над лютнями. Музыки, больше музыки! Голый звук был до слов, как сказал якобы всезнающий Рабинович. А что было до крестных мук не знает ни раввин, ни поп, ни попович. Радуги, больше радуги! Небесных стропил под новую крышу старого мирозданья. Своим отъездом из страны я бы лучше скрепил подлинность и силу своего признанья. Отечеству. Уехать бы из страны, а я всего навсего из дома творчества перевожу себе в квартиру запасные штаны и записанные наспех пророчества. Не случилось. Испугался. Уже не суметь жизнь переписать заново. Что ж,
Новелла Матвеева НЕПРЕРЫВНОСТЬ (Заметки о лирике Виктора Широкова)
Говорят, что поэт и на необитаемом острове — поэт. Тонко подмечено! Но ведь это — на необитаемом! Насчет которого он знает точно, что не встретит там ни критиков, ни читателей и — кроме, может быть, птицы с нижеследующим названием — никаких других пересмешников. Ну, а если всяк остров сегодня обитаем? А если сама "необитаемость" перенаселена? А если недочет людского понимания не восполняется для нас даже и преимуществами настоящего одиночества,— что тогда?
Поэт Виктор Широков считает, что так называемой "стадионной поэзией" 1980-х годов были вытеснены из литературы целые последующие поколения исправно работающих поэтов. И что была, таким образом, искусственно прервана ТРАДИЦИЯ современной литературы. Мне-то, впрочем, кажется, что виной тому не только стадионная лирика: широк стадион,— остальной мир (с его влияниями) и того шире! Но, так или иначе, а ходовые табели о рангах, невглядывание в движение дарований, пренебрежение к ним — сделали свое черное дело.
Нельзя не согласиться с Виктором Широковым: такое положение в поэзии неестественно. Оно и впрямь дико, когда в живой жизни мира образуются, таким образом, беззаконные пустоты. Но не зря слово "вакуум" Широков произносит иронически: ведь уж кто-нибудь да обитал же и в этом "вакууме"! и после тех же стадионных трибунов и даже еще во времена их первых побед… правда, когда некоторые их гонители стали выдвигать — им в назидание — каких-то своих "тихих" (благо, что не буйных! — сказали бы тут психиатры!) — это тоже была — и неправда, и… немножко противненько! Искренность или двуличие? — вот что, казалось, должно было всерьез интересовать общество,— а причем здесь "тишина" или громкости? Какие странные вообще оценки применяются иногда к стихотворцам! И неужели эти оценщики (или ценители) всерьез полагали, что, обзывая кого-то "тихим", делали ему навек осчастливливающий комплимент?
Ведь ежели голос твой тих, и правду твою вряд ли расслышат. (Другое дело — когда ты шепчешь намеренно. Чтобы совесть не пробуждать,— пускай выспится!) И неужели кому-то вправду верилось, что, так сказать, разные ТИХОНИ куском тишины нос громкоговорителям утереть могут?! Не верю, что верилось. И на этом месте спешу отключить сей вопрос от сети, дабы начать разговор…— о ком же? О том самом Викторе Широкове, который — в числе других, отмененных некогда поэтов — (считалось ведь, что и отменять можно!) долгое время оставался (воспользуюсь его выражением) "вне преемственности". Правда, сейчас его сочинения печатаются шире и становятся всё более заметными в пестроте общенаговоренного. Видимо, сыскались все-таки истинные ценители давно неслышимого Слова. И то! — ведь надо же спорить со злой судьбой! Надо называть имена не бросавших перо ни в какие лихолетья! И тогда-то, будем надеяться, "на имя наложить табу не сможет время" (Виктор Широков "Январская эпистола". Е.В." — (то есть Евгению Витковскому).
Разумеется, не в нашей власти указывать временам — кого они должны, а кого не должны выбирать и в лицо помнить. Все и тут делается ведь само собой, если только этому НЕ МЕШАТЬ. А запоминается на потом и, — что столь же немаловажно, — становится заметным сейчас именно тот, кто и сам не забывчив! Именно памятливый поэт.
"Что ты вспомнишь потом (спрашивает себя Широков или его герой, а это, наверное, одно и то же): Эрмитаж или Русский музей? Невский в бликах витрин или строгий Васильевский остров? Ты здесь шел наугад, ты не предал старинных друзей: много новых обрел, а ведь в возрасте это непросто. Возвращайся сюда. Не жалея ни денег, ни сил; ты же бросил, прощаясь, монетку в балтийские волны…"
Кажется, кто не заверял нас — в рифму и без рифм,— что друзей не предал? Но сомнения в правде слов автора "Петербургской элегии" были бы глубоко ошибочны; и не только потому, что содержание большинства вещей Широкова автобиографично и фактологично; не только потому, что само ЗВУЧАНИЕ его стихов внушает доверие. Поэту невольно веришь и потому еще, что ему присуща всяческая самоирония. И не всякому храбрецу доступные действия самообличения, написанного, надо сказать, в злейших красках! А ведь уж если человек находит в себе силы публично, через стихи, пригвождать себя "к позорному столбу Славянской совести старинной" (выражение Марины Цветаевой), то наверно он знает, о чем говорит, когда (изредка, для некоторого разнообразия) признает за собой и что-то хорошее тоже.
Право же, кто ознакомится, скажем, с большим стихотворением Широкова "Стыд", навсегда поверит и "Петербургской элегии", и всему вообще, выходящему из-под пера этого автора.
Я не из нужд занудства и празднословия так задержалась на этом вопросе, вопросе искренности. Дело в том, что он слишком важен. Важно не то — громко и много поэт говорит или тихо и мало (См. выше — о буйных и о "тихих"!). Важно то, насколько большие проблемы он подымает и насколько при этом правдив и честен с самим собой.