Газета Троицкий Вариант 51
Шрифт:
Марат не признал той революции, которая совершилась на его глазах в химии. Фундаментальные работы Лавуазье, его закон сохранения материи, количественный анализ, кислородная теория горения и дыхания были в то время хорошо известны. Марат, выступивший соперником прославленного химика, отверг их без колебаний. Знаменитую французскую школу химиков, работавшую над новой теорией и установившую новую номенклатуру химических соединений, он позже определит как «группирование паразитов вокруг Лавуазье», которого они «превозносят до небес» [4, с. 156].
Тот же способ, каким Марат изучал горение, он применил для исследования электричества. «До меня все, что появилось об электричестве, представляло кучу разрозненных и запутанных опытов, рассеянных по сотням томов. Дело заключалось в том, чтобы извлечь истину из этого ужасного хаоса. Я запираюсь
Особенно большие надежды Марат возлагал на работы в области света. Из многочисленных опытов он вывел, что разложение солнечного луча на цветные лучи происходит вовсе не от преломления призмой, как полагал Ньютон, поскольку луч отклоняется еще до вхождения в призму. Это довольно туманным образом следовало из поведения тех флюидов и жидкостей, которые предполагались в основе света, так же как огня и электричества. Избавленная от сложных и ненужных теперь расчетов, новая оптическая теория должна была найти, по мысли Марата, обширное применение — в астрономии, физике, химии, часовом производстве, навигации и военном деле [3].
На этот раз ответ Академии был совершенно определенным. Поскольку опыты чрезвычайно многочисленны, свидетельствует протокол от 10 мая 1780 г., они не могли быть проверены все с надлежащей тщательностью, но в этом и нет необходимости, так как они «вовсе не доказывают того, что устанавливается ими, как это воображает автор», а кроме того, противоречат общеизвестным положениям оптики, и нет необходимости «входить в подробности» [2, с. 192]. Марат, однако, уверен, что опроверг Ньютона и только низкая зависть и ложное самолюбие мешают столпам официальной науки признать это. Он продолжает борьбу с прежней силой. Он отдает все этой борьбе, не жалея ни средств, ни даже здоровья. Но враги многочисленны и могущественны, они разрушают все планы Марата. Лучшая из его надежд — получить место президента Мадридской академии наук — гибнет из-за недоброжелательных отзывов французской академической среды. «Принять истинность моих опытов значило признать также и то, что они работали в течение 40 лет на ложных принципах — признание, которое касалось, в частности, геометров и астрономов. Вот они и организовали против меня ужасный заговор..., после опубликования моих открытий о свете преследование стало не только сильнее, но и преступно таинственным» [2, с. 29].
Под этим «подлым гнетом» Марат стонал до того самого момента, когда революция «возвестила о себе созывом Генеральных Штатов» и появилась надежда «увидеть, наконец, человечество отомщенным, помочь уничтожению цепей и занять свое место» [1, т. З., с. 233]. Он немедленно и навсегда оставляет медицину, физику и философию. «Наука политики», а еще больше -ее практика притягивают теперь все душевные силы Марата. К своему прежнему спору с Академией, со всеми этими Д'Аламберами, Ка-рита, Леруа, Менье, Лаландами, Лапласами, Монжами, Лавуазье и прочими «шарлатанами этой научной корпорации», Марат ненадолго вернется во время ожесточенных нападок демократической прессы на Академию и охотно внесет свой вклад в их закрытие — вначале статьей в «Друге народа», а позже — брошюрой под названием «Современные шарлатаны, или письма об академическом шарлатанизме, опубликованные Маратом, Другом народа» [1, т. З., с.ЗЗ].
Долгая борьба Марата с реальными и воображаемыми научными противниками достаточно рельефно обнаружила основные черты его психики. Во всем заметно необычайное, постоянно бросающееся в глаза самомнение. Привычка к публичному демонстрированию своих достоинств была, вообще, довольно распространена в то время. Но какой бы нескромной она ни казалась теперешнему читателю, это все-таки была своеобразная дань моде, принятому речевому стилю. Существовал
Самомнение Марата носит глубокий, искренний и временами даже детский характер. Он пишет с обидой о своих недоброжелателях: «Они меня изображают как человека, который обещает великие вещи, а сам не способен выполнить ни одного из этих обязательств. На это я даю резкий ответ: я не раз выполнял великие вещи и всегда без всяких обещаний» [2, с. 35]. Эту черту Марата не изменят ни годы, ни обстоятельства.
То, что непрофессиональному взгляду кажется фантастическим бахвальством Марата, составляет характерную черту его паранойяльного психического склада. Он живет и действует в особой эгоцентрической системе, где все: люди, ремесла, науки, войны и общественные потрясения — только бледные спутники, вращающиеся вокруг гигантского, гипертрофированного «Я». Что не испытывает притяжения «Я» — не имеет в этой системе никакой ценности, и, наоборот, все, что является принадлежностью «Я», становится бесценным, недоступным никаким измерениям, сравнениям, критическим оценкам.
Для Марата никогда не существовало повседневной работы, которая обещала бы успех в отдаленной перспективе. Он стремился к немедленным открытиям великого, гениального масштаба. «...С ранних лет меня пожирала любовь к славе, страсть, в различные периоды моей жизни менявшая цель, но ни на минуту меня не покидавшая», -писал Марат [1, т. З., с. 231].
Чем бы ни занимался Марат, занятие его по существу всегда одно — борьба за признание собственных заслуг. И в силу некоторой незрелости мышления не только бахвальство, но и борьба с авторитетами несет на себе отпечаток инфантильности. Отсюда стремление нападать на самых великих ученых, используя любые средства и способы. Марат делается идеалистом в противовес устремлениям своего времени и продолжает манипулировать гипотетическими «флюидами и жидкостями» как бы «в пику» знаменитым физикам и химикам, построившим новую науку на эмпирической и рациональной основе.
Интеллектуальная продукция Марата — весь комплекс его идей, связанных с якобы совершенными великими открытиями, оказывается спаянным с сильным и постоянным аффектом, который в значительной степени и определяет их кардинальное значение для личности и малую доступность критическому воздействию извне. Этот аффект обеспечивает энергию для тяжелой и длительной борьбы за признание. Но, как это обычно бывает при столкновении с действительностью, идеи реформаторства, изобретательства, великих открытий неизменно обрастают и переплетаются с идеями преследования, составляя вместе стройную систему, внутренне не противоречивую, но исходящую из ложных посылок. Такая система, продуманная и разработанная, представлена в прекрасном описании Марата в 1783 г. «Мораль этих господ, — пишет он о своих научных и философских противниках, — мораль испорченных сердец, имеет необыкновенную привлекательность для молодых людей. Поэтому их прозелиты крайне многочисленны. И с каждым днем их число увеличивается. Оказывается, они распространились по всему земному шару. Можно себе представить, какие ужасные сообщества они образуют. Сообщества тем более ужасные, что они невидимы. Не имея никакого внешнего знака, который дал бы возможность их распознать, они могут, не будучи узнанными, заполнять ученые общества, все общественные учреждения, университеты, трибуналы, советы принцев. Они уже создали ужасный проект: уничтожить религиозные ордена, истребить самую религию. Для того чтобы достичь успеха, эти безумцы отравляют источники полезных знаний и стремятся заполнить своими ставленниками все места в учреждениях общественного образования» [2, с. 34-35].
У некоторых современников возникала мысль о психическом нездоровье Марата. Бертелон советовал «не отвечать этому невежде..., стремящемуся только заставить говорить о себе. Ему кажется, что он ниспровергает теорию Ньютона о цветах... Этот человек — сумасшедший, добивающийся знаменитости тем, что нападает на великих людей..., его приводит в бешенство, что никто с ним не говорит и не опровергает» [1, т. З., с. 390]. Впрочем, не всем была понятна истинная ценность исследований Марата. Бенджамин Франклин интересовался его опытами с электричеством, а Гёте сочувствовал борьбе с официальной наукой.