Газета Завтра 308 (43 1999)
Шрифт:
— Ну что ты сделала! Олесь, надо бы ее в больницу, руку зашить, — Коровина набросила мне на руку стерильные марлевые салфетки и завязала тонким марлевым полотенцем в два оборота. — Только как же, она ведь в пальто...
Мы спускаемся с третьего этажа, лестница, к счастью, абсолютно пуста.
Мне — девятнадцать лет, я — “общественница”, — определение не мое, слова “общественность” и т. п. вызывают у меня ярость и головную боль. Сейчас февраль, а в июле меня завербовали, иначе не скажешь, в Общество охраны природы. “У
Сам же этот вышеупомянутый Сафронов охранял раз в три дня Измайловский рынок, и когда незадолго до моего пореза мы заключили договор с одной базой на утилизацию аккумуляторов и потребовали за услуги тысячу, а дамочка заохала: “У нас сейчас нет денег!” — Сафронов воскликнул:
— Как это у организации нет денег! Вот я — десять тысяч получаю!
— Какая у вас хорошая зарплата!
Предложение меня до поры до времени устраивало. До этого я работала в одной из библиотек на окраине нашего города, но через два месяца меня оттуда поперли. Заведующая, туповатая сердечница лет пятидесяти, в один прекрасный день вызвала меня на ковер и объявила:
— Ты нам не подходишь, а тут одна женщина с высшим образованием ходит, пороги обивает. Тебя же, конечно, родители пытались пристроить по своим каналам. Они ведь у тебя работают, так что тебе работать необязательно. Ну, что скажешь? Ты огорчена?
Библиотеку я ненавидела, плюс ко всему меня в ней считали недочеловеком из-за того, что я у меня нет высшего библиотечного образования. Я плюнула и ушла.
И попала в Общество охраны природы
...Сафронов долго строил из себя благодетеля; разумеется, я не могла сказать дома правду о зарплате, как и никому другому, кому охота позориться?
Сафронов же на это говорил:
— Вот на Западе, там как: дают деньги под что-то; сначала что-то сделай, потом деньги получишь. А здесь, в этой стране, никто ничего не хочет делать. А они, что, опять гадят тебе на мозги насчет зарплаты? Да они не имеют права! Вот была бы работа, сказали бы: есть работа, а ты сюда ходишь, время теряешь!
И вот меня выгоняли, выкидывали, как кожуру, как использованную вату, под предлогом, что у нас маленькая комната! “Если ей нечего делать дома, это ее проблемы!” А что мне сказать дома? Что я — ничтожество, у которого никогда не будет работы? Тогда, как в песне поется: “Тогда, когда самоубийство честнее всего”:
А тот случайный прохожий,
Что вечером жмется к стенам,
Днем
Разве что бритвой по венам...
— У меня полиса нет, — бормотала я.
— Так нам не надо ничего, — Коровина надела на меня капюшон, завязала бубенцы, присев, бережно застегнула мою шубу на две нижние пуговицы. К слову сказать, Коровина — хорошая женщина, она добра, отзывчива, сострадательна, в наше время трудно отыскать хотя бы одно из этих качеств, но ее предательство, амбиции, святая уверенность, что все должны на нее работать, просто-напросто уничтожили сейчас для меня все доброе в ней.
Вы представляете, как может себя чувствовать человек с резаной рукой? Рана не болела, и я удивлялась, что еще жива, что еще иду, а если бы не знала, как у меня изувечена рука, то чувствовала бы себя совсем хорошо. Я взглянула на повязку и тихо вскрикнула, увидев проступившую кровь.
— Ты не смотри, — попыталась успокоить меня Коровина.
Нет, я знала, что умереть я не умру, а боялась я того, что меня просто без полиса никто не будет шить.
Темный страшный коридор, длинная очередь. Мой воспаленный мозг думает, что они все — резаные, как же они доживут, истекая кровью, дожидаясь, когда их примут?
Нас гонят, отсылают. Коровина заглянула в нужную дверь, светлая молоденькая медсестра говорит:
— Не видите, здесь занято! Дождитесь своей очереди, приготовьте документы!
— Какие документы?
— Какие здесь написаны!
“Паспорт, амбулаторная карта, полис”.
— А если нет, точно же, так и не примут? Мне: — Посиди пока.
Я не могу сидеть, мне страшно, страшно и странно, что я еще жива.
— Так идите к главврачу...
Но все-таки меня принимают, вне очереди.
— В одежде нельзя! — заходится от крика врачиха.
Выдержанная, прекрасно воспитанная Коровина берет с кушетки чье-то маленькое, легкое пальтецо.
— А этому здесь находиться можно?
Полотенце на руке разматывают.
— А я думала, у нее открытый перелом, — огорчается врачиха.
Я стою возле оранжевого операционного стола, а рядом с ним битком набитое ведро. Как-то получается, что Светлана Николаевна, старшая операционная сестра, женщина лет пятидесяти пяти, как потом я узнаю, самая человечная и единственная, кто достойна названия своей профессии, — сестра милосердия, — пристраивает мою руку над этим ведром, и я решаю, что в этом все лечение, а кровь так и должна в ведро капать, пока вся не сойдет.