Газета Завтра 334 (17 2000)
Шрифт:
Вадим Кожинов СЕЯТЕЛЬ
КОРР. Вадим Валерианович, мы встречаемся с вами в те дни, когда фактически завершается огромная эпоха, когда итоги последних думских и президентских выборов не только предрешили окончательное расставание нашего общества с советским периодом отечественной истории, не только подвели итоговую черту под уходящим столетием, но и, в результате ратификации договора СНВ-2, поставили крест на мировой роли нашего государства, которую оно играло с середины XVII столетия. Вы были не только свидетелем происходивших за последние полвека событий, но и активным их участником. За эти полвека через общение с вами прошло огромное количество людей, и это взаимовлияние постепенно привело к созданию феномена "кожиновской школы", без упоминания о которой не обходится практически ни один серьезный разговор о патриотической составляющей нашей культуры. С чего это все начиналось? Как вы пришли в литературу, в общественную жизнь,
Вадим КОЖИНОВ. Начну с того, что оспорю само определение "кожиновская школа". Я никогда не настаивал на каком-то своем первенстве, лидерстве, комплекса власти, в том числе даже власти духовной, по-моему, просто лишен, и с любыми людьми всегда стремился быть на равных.
Что же касается моего развития, то правильнее всего начать с истории нашей семьи. Мой дед по отцовской линии был штабс-капитаном военно-медицинской службы и, сами понимаете, это не такой высокий чин. Он погиб в 1922 году на эпидемии тифа. А вот по другой линии было много интересного. Второй мой прадед был нищим ремесленником в захолустном городишке Белый Смоленской губернии. Его сын с помощью разных людей окончил Смоленскую гимназию, которая была одной из лучших в стране, затем Московский университет, дослужился до действительного статского советника, и умер в 1926 году, за четыре года до моего рождения. Я узнал об этом своем деде достаточно поздно — в семье боялись о нем упоминать, потому что он был крайним монархистом. Так, в 1913 году, во время торжеств по случаю 300-летия царствующего дома Романовых, он резко критиковал Николая II за потворство революционерам. Даже в завещании он просил: "Похороните меня подальше от красных — там, где Лида, и даже еще шагов за пятьдесят". А его старший сын стал большевиком и контрразведчиком. Имел два ордена Красного Знамени — один за участие в знаменитой операции "Трест" с выманиванием Савинкова, а второй — за захват Кутепова.
Но благодаря записной книжке деда, найденной мною среди старых вещей в 1946 году, я соприкоснулся с исконной Россией, как мало кто мог в те времена. Там я выяснил, что он, будучи гимназистом, а тем более — студентом, давал множество уроков, обеспечивая не только себя, но и семью. И среди прочих записей обнаружил такую: "С 22 августа 1887 года до 1 октября в селе Мураново Московской губернии у действительного статского советника Ивана Федоровича Тютчева — 60 рублей в месяц. Ольга Николаевна, София Ивановна, Федя, Коля, Катя". Речь идет о сыне нашего великого поэта, причем в этом не было ничего удивительного — просто домашний учитель.
Так вот, прочитав записную книжку моего деда, я тогда же поехал в Мураново. И там мне сказали, что Федор Иванович умер в 30-е годы, а Николай Иванович — директор местного тютчевского музея. Николай Иванович, очень похожий внешне на своего великого деда, встретил меня в одежде, сшитой, как признался позже, еще в прошлом веке. И, поверьте, он меня так радостно втсретил, когда я ему сказал, что я внук Василия Андреевича Пузицкого, что даже пригласил к столу обедать. А это был 1946 год, голод, и тогда к столу приглашали только своих. За столом сидели его сестры, Софья Ивановна, которая была фрейлиной еще при Александре III, и Екатерина Ивановна, мать известного тютчеведа, правнука Тютчева Пигалева. Я приезжал еще раз туда и испытал, можно сказать, потрясение. Мы сидели с Николаем Ивановичем на терраске — и вдруг на дороге показалась роскошная машина ЗиС-101, самая шикарная машина того времени. Еле-еле, ковыляя по ухабам и грязи, машина подъехала к нам и из нее вышел, по моим представлениям, монах. И вот Николай Иванович, как мальчик, хотя ему было далеко за семьдесят, бросился навстречу, начал обниматься с монахом и сразу же показал тому на меня: "Знаешь, кто это? Это внук Василия Андреевича Пузицкого". И тот протягивает мне руку, но как-то странно, на уровне лица. Я ее все-таки пожал. Это был, представьте себе, Патриарх Всея Руси Алексий, который, оказывается, тоже учился вместе с Николаем Ивановичем и его сестрами у моего деда. Они вместе учились в знаменитом Катковском лицее, будущем МГИМО, Алексий часто бывал в гостях у Николая Ивановича, и мой дед тоже давал ему уроки. Вот так все переплелось на столь неожиданном уровне: внук Тютчева, Патриарх, мой дед...
Мир невероятно тесен, и уже через много лет, уже в начале 60-х, я познакомился с Юрием Борисовичем Шмаровым, совершенно замечательным генеалогом, и выяснилось, что он тоже учился у моего деда во Владимирской гимназии. В 1933 году его, бывшего офицера лейб-гвардии уланского полка, арестовали, и в заключении он познакомился с Олегом Васильевичем Волковым, которого я тоже прекрасно знал. В 1963 году он, Петр Палиевский, Дмитрий Жуков, я и еще несколько человек решили восстановить Общество охраны памятников культуры (кстати, сделали это). И я прекрасно помню, как Олег Васильевич спросил как-то совершенно по-дворянски: "А вы не думаете, господа, что нас за это в Соловки сошлют?"
Так что в целом развитие мое, конечно, происходило в патриотическом русле. Правда, в нем были и другие периоды. Например, могу вам признаться, что в конце 50-х-начале 60-х годов я был, по сути, очень тесно и дружески связан со многими людьми, которые стали впоследствии диссидентами, эмигрировали из СССР — например, с Андреем Синявским,
Надо сказать, что впоследствии, уже серьезно занимаясь историей, я узнал, что генерал Корнилов был одним из главных участников февральского переворота, что он лично арестовал царскую семью, что он наградил Георгиевским крестом одного мерзавца, который организовал убийство офицера. Именно с того выстрела, между прочим, идет отсчет революции. Повязанные кровью, солдаты вышли на улицу, начали поднимать другие полки и так далее. Так что, понимаете, тогдашнее "диссидентство" происходило во многом даже от невежества. Но, я думаю, что любой мыслящий человек должен был через это пройти — в той или иной мере.
С каких-нибудь 14-15 лет я очень серьезно изучал историю России — конечно, для своего возраста серьезно. У меня была написана (к сожалению, впоследствии она затерялась) моя собственная "История Москвы". Меня окружало несколько одаренных и мыслящих молодых людей, школьников. В частности, в последние годы войны мы с моим другом Николаем Запениным, увы, рано погибшим в авиационной катастрофе, обошли всю Москву целиком — разумеется, в тогдашних пределах, в пределах застав, и все подмосковные усадьбы: Кусково, Коломенское и прочие. И я тогда научился почти со стопроцентной точностью назвать десятилетие, в котором построено то или иное московское здание, хотя, может быть, я вижу его в первый раз. Мы очень серьезно изучали архитектуру, то замкнутое пространство, в котором, собственно, и совершалась вся жизнь города.
Корр. А как это занятие было связано тогда с вашими представлениями о дальнейшей жизни? Что за атмосфера такая была, которая вас заставляла бродить по Москве, изучать ее архитектуру?
В.К. На этот вопрос очень трудно ответить. Возможно, сыграло свою роль то, что было несколько человек, может быть, чем-то похожих на "мальчиков" Достоевского, которые разделяли этот интерес. Возможно, это изучение своей культуры было связано с неизбежно поднявшимися во время войны патриотическими чувствами. Хотя я, впрочем, не чурался и западной культуры, и к 16 годам был достаточно хорошо осведомлен в европейской литературе и так далее.
Большую роль в моем становлении, когда мне было лет 14, сыграл Игорь Сергеевич Павлушков. Это был человек из богатой купеческой семьи, после революции, естественно, ничего у него не осталось. Он учился в знаменитом Брюсовском институте — был такой предшественник Литературного института, и он знал всех лично — от Цветаевой, Мандельштама и Брюсова до Есенина, сам писал стихи — не скажу, что высокого уровня, но неплохие. С ним случилось несчастье — он оглох полностью и обычно общался через записки на бумаге. Из-за этого, кстати, у него испортилась речь — он стал говорить неразборчиво, косноязычно. И он стал нищим, самым настоящим нищим. Не бомжем — у него была какая-то клетушка под Москвой. Но доходило до того, что он в пригородных поездах собирал милостыню. И вот этот человек пытался открывать молодые поэтические дарования. Он ходил по школам с соответствующей бумагой, где Маршак, который сделал ему такое одолжение, просил оказывать всяческое содействие.