Газета Завтра 438 (16 2002)
Шрифт:
Но по порядку. Основной состав участников, конечно, мы, бывшие члены питерской организации. К нам восемнадцати присоединялись еще по меньшей мере полтора десятка политзэков. Собирались мы сразу после ужина. По тогда еще сохранившемуся ритуалу любое такое мероприятие начиналось тем, что мы — восемнадцать — вставали и исполняли наш гимн. Может быть, кто-то из других присутствующих не вставал, но я отчего-то этого не помню…
Месяцем раньше мы провели вечер Тютчева, и главным докладчиком по жизни и творчеству русского поэта был латышский поэт Кнут Скуинекс, тоже, соответственно, посаженный за участие в националистической организации. То есть мы поминали
Вечер Гумилева все же запомнился особо. Воспитанный на пушкинской поэтической традиции, нет, никак не могу я объяснить самому себе особую, родственную, слезовышибательную тягу к гумилевским фантазиям и грезам. Может быть, сны… Ими щедро одарила меня природа. Всегда считал, что проживаю две жизни, и еще не известно, какая интереснее. Возможно, и он, Николай Гумилев, тоже имел две жизни, только вторая определенно была интереснее и разнообразнее, и он не позволял утрами снам разрушаться — имел такую особую волю, и тогда рождались эти, увы! не православные строки:
И пока к пустоте или Раю
Необорный не бросит меня,
Я еще один раз отпылаю
Упоительной жизнью огня!
Знать, что-то неискорененно языческое трепещет в сознании, скорее в подсознании, не сопротивляясь, как я надеюсь, православному отношению к миру, и только слезно вымаливает у идеологизированной души скромного права на существование.
Но в тот лагерный вечер я читал другие стихи.
Но отчего ж мы клонимся без сил?
Нам кажется, что кто-то нас забыл.
Нам ясен ужас древнего заклятья,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жердочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно.
И все же главным сюрпризом гумилевского вечера было в полном смысле явление Андрея Донатовича Синявского.
Кто-то, не помню кто, скорее всего Евгений Александрович Вагин, сделал короткий доклад о судьбах и Гумилева-отца, и Гумилева-сына, кстати, одного из немногих людей, не только знавших о существовании нашей организации, но даже будто бы, если верить Вагину, обещавшего однажды торжественно вручить организации офицерский палаш Николая Гумилева. По крайней мере, такая легенда была популярна в организации…
Потом каждый читал свое любимое из Гумилева. Много было прочитано. Конечно, и "Капитаны", и "Жираф", и "Рабочий", и "Та страна, что должна быть раем…", и кто-то из литовцев великолепно прочитал "Царицу"…
Причуды памяти… Лицо помню, голос помню: "Твой лоб в кудрях отлива бронзы, как сталь, глаза твои остры…"
Во всем виноват Синявский…
Одиннадцатый лагерь в полном смысле был показательным в системе Дубровлага. В жилой зоне несколько волейбольных площадок, стадион, клуб с библиотекой, цветочные клумбы, за которыми ухаживали в основном так называемые бериевцы, то есть полковники и генералы Берии, не расстрелянные вместе с ним и брошенные в наш лагерь
Почти напротив каждого барака — беседки, где на скамьях по диаметру могло разместиться не менее двадцати человек. В одной из таких беседок и проходил наш Гумилевский вечер. Синявский сидел напротив меня, лицом к закату… Пока другие читали стихи, я его даже не помню. Но вот дошла очередь до него. Он поднял на меня — я ж напротив — свои страшные, разносмотрящие глаза, потом как бы полуоглянулся, как мне показалось, людей вокруг себя не заметив, и сказал… Именно сказал с искренним недоумением в голосе:
У меня не живут цветы…
Ладони развел…
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут…
И совсем глухо, даже хрипло:
У меня не живут цветы.
Вскинулся своей вечно нечесаной бородой…
Да и птицы… —
Пауза, та же полуоглядка…
здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро — комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Я, конечно, знал эти стихи, но никогда не чувствовал в них никакого особого трагизма. Скорее, этакий эстетский выпендреж…
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
Ей-Богу! Меня потрясли эти "грузные томы", "словно зубы в восемь рядов"… Повторяю, я знал эти стихи, но книги… убивающие жизнь… во имя "вековых истом" — именно так "рассказывал" об этом Андрей Синявский.
Мне продавший их букинист,
Помню, —
тут он даже кивнул бородой, что, мол, и верно — помнит…
…был и горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
Не менее двух минут длилось молчание. Почему другие молчали, не скажу, не знаю. Лично же я был просто потрясен. Еще и потому, что не увидел, не уловил в манере чтения даже намека на театрализацию, чем грешили многие другие исполнители гумилевских стихов. То было его личное, может быть, даже очень личное восприятие фантастической истории, придуманной самым странным русским поэтом — Николаем Гумилевым.
Еще он прочитал "Заблудившийся трамвай" — "Шел я по улице незнакомой…" И это тоже звучало необычно…
В те годы я безусловно "необъективно" любил Николая Гумилева, может, потому, что он помогал мне и жить достойно, и выживать достойно, и столь же достойно готовиться к уходу из жизни, как о том сказано в его стихе "Моим читателям". Строки, что приведу ниже, были на знамени моей молодости:
…Но когда вокруг свищут пули,