Газыри
Шрифт:
Ощущение было такое, что кержак вел затянувшийся на века поединок с холодом и явно пока одерживал победу.
— Вот что такое пчела, Левонтивич! — восхищенно говорил мой старый, бесконечно преданный своему делу друг. — Вот что значит медок и что значит пасешник: гляди на его!
Сверху, с куста на Гришу капало: на бороду, на грудь, на рубаху. Филиппыч с сожаленьем вздохнул:
— Й-ех ты! Говорил тебе: чего нам спешить?.. Может, еще чуток обождем, куда ни то пока съездим? Тут, знаешь, однако: ежели часа через три-четыре вернуться — не токо снег вокруг гришиной спанки-то растает, уже и травка зазеленеет, и рябок начнет
Друг мой замолчал, и я спросил глазами: а что, мол, а — что?
Филиппович рукой махнул:
— А-а!.. То жинка с ума сойдет, то теща заест поедом. Егерь все что можно и что нельзя отберет. Бродежня придет, гости эти непрошенные — живут как у себя дома. Он бы их как мишак никудышних шавок отряхнул, да все при своей-то силе боится урон кому причинить либо вред какой. Кержацкое «опчество» разрешило ему в миру работать, а они увидали простоту… управляющий отделением с директором. А он ить тоже со своим нравом, Гришка. Может, раз в год по обещанью, но уж коли начнет уросить!.. А ежели бы к ему с добром… слышишь, слышишь?!
Что уж он там, Гриша, такое сладкое и родное вовнутрь затащил — переработка шла с таким явным удовольствием!
Как ребенок причмокнул, а потом вдруг так жалостно и беззащитно вздохнул, ну, до того беззащитно!
— Что он поет всегда? — неожиданно для самого себя спросил я у своего друга.
— А две песни у его, — охотно откликнулся Филиппыч. — И те по половинке куплета. Но душа в их… Не слышал рази, как он поет?
Лицо у него сделалось печальное и он вдруг зашелся не то в печальном крике, а не то в слезном плаче:
И-эх, ма-ши-на ты… железна-а-а-а-а-а! Куды мила-ва… заве-е-е-е-е-езла?!Не этот, под пятьдесят, морозец, а какой-то другой прошелся вдруг у меня по спине… как я здесь? В который раз в сибирских этих снегах! Зачем, и правда? Ну, почему?! Филиппыч словно очнулся:
— Это и вся. А вот другая. Варнацкая.
И опять он так вскрикнул, что у меня остро щипнуло в глазах:
И-й выстрел!.. па тюрьме!.. за-ми-та-я-нул-си-и-и-и! Осталась от ево!.. белье-ин да крова-а-вая лу-ин-жа-а-а!И сердце больно сжало другое: зачем я не среди белых снегов — зачем на белом свете, зачем?!
Филиппович уже справился с собой, снова забормотал почти насмешливо:
— Обождем, может?.. Через пять-шесть часов приехать — тут, я тебе скажу, уже заимка раскинется и молодая баба в стайке корову будет доить… эх-ма! И за что нам, русакам, жить-то не дают, ты скажи? И руки связали, и на загорбок сели… ты мне скажи?!
Пять лет назад в студеном январе посреди тайги под Междуреченском расплавился снег, и в самом деле ударила в рост трава, и на обширной поляне посреди черных елей расцвели желтые цветки мать-мачехи…
Месяцем раньше, 1 декабря 1992 года в 5 часов 10 минут, именно здесь под землей раздался первый из шестнадцати мощных взрывов, и на глубине 381 метр в шахте забушевал пожар, который спасатели, как ни старались, мучительно долго не могли потушить. Из завала достали
Ведь именно здесь, на междуреченской шахте «Шевякова» тремя годами раньше начал разгораться другой пожар, тогда еще всесоюзный, вначале гордо именуемый: рабочее движение.
И на плечах горняков торжественно въехали во власть все нынешние страну развалившие правители, и под громкие разглагольствования о Декларации прав человека мы получили то, что сегодня имеем.
В толстой картонной папке с таким названием на обложке — «Рабочее движение» — у меня и сегодня лежит печальный номер многотиражной газетки «Знамя шахтера», который несколько лет назад дала мне в Междуреченске вдова так рано погибшего писателя Виктора Чугунова, начальника взрывного участка, не дожившего до самого гигантского взрыва в Междуреченске — это после него, действительно, стала разваливаться новая, уже советская империя.
— Может, тебе понадобится? — спросила Надя, давно уже теперь — Надежда Алексеевна. — Тот номер.
На развороте среди двадцати пяти овальных портретов погибших на «Шевяковой» горняков, как бы в рамке из них — стихи:
«Кого винить? Кто в этом виноват, что жизнь — бардак, что в разговорах — мат. Что обнищали все во много крат, что фарсом все призывы обернулись? Кто виноват, что вся страна больна, что гибнет в беззакониях она, за беды всех, на ком лежит вина. На ком вина, что парни не вернулись?!
Там, наверху, усердствуют в речах, в их сытых ряшках — спесь и фальшь в очах, но боль и слезы у родных в глазах — на ком вина, что парни не вернулись?»
В междуреченском профилактории «Солнечный» главный врач Шавкун, бывший демобилизованный солдат, бывший бетонщик с нашей стройки, с Запсиба, белорус — светлая тебе, Михаил Ермолаевич, память! — показал мне тогда в своем кабинете большое, особняком стоявшее кресло: — Посидите, посидите в нем — историческое. Виктор Степаныч тут сидел. Глава правительства! Черномырдин. Чрезвычайный штаб днем на шахте заседал, а ночью тут часто — у меня. Очень он переживал эту аварию, прямо-таки заметно было: в такое время каждый — как на ладони!
Садиться я не стал, но долго, отчего-то очень долго на это кресло смотрел, пытался, и правда, хотя бы отдаленно представить: как оно в такие моменты в человеке соотносится — государственное и личное?.. Можно ли в такой роли, как нынче у него, сберечь душу и соблюсти достоинство — или же остаться человеком порядочным на таком посту да в такое-то время попросту невозможно?
«Сделаем все, чтобы подобная трагедия больше нигде не повторилась.»
Если эти слова, которые он произнес, говорить осознанно и с полной ответственностью, на претворение их в дело необходимо жизнь положить!