Гегель. Биография
Шрифт:
На самом деле младогегельянцы не знали почти ничего из того, что мы теперь знаем о юности Гегеля, и даже представить себе не могли того, что он скрывал — в том числе и от них — когда преподавал им в Берлине. Могли ли они вообразить, слушая его лекции, что он собственной рукой когда-то вывел: «Государство должно исчезнуть»! [300]
Эту программу трое юных анархистов из Тюбингена публиковать не стали. И на то были причины. Но, может, они поделились ею еще с кем-нибудь? Как бы то ни было, они распространяли ее в некоем тайном обществе. Как раз из-за подобных предложений, расценивавшихся тогдашними властями как «космополитические», в 1784 г. был запрещен и подвергся преследованиям орден Баварских иллюминатов. Нельзя сказать, что Гегель, Гёльдерлин и Шеллинг «воздержались» от того, чтобы предать гласности свое желание исчезновения государства. Не только такое обнародование
300
См. ниже: прим. 36 ко Гл. XVI.
Тексты, написанные Гегелем в Тюбингене, Берне, Франкфурте были непубликуемыми не из-за каких-то небрежностей в оформлении, легко исправимых, но из-за инакомыслия, политической остроты, философской дерзости. Некоторые из них, как например, «Жизнь Иисуса», были составлены и изложены со тщанием и даже изяществом, но их распространение повлекло бы за собой скандал и суровое осуждение.
Вольфу в Галле грозило повешение за меньший проступок, и заявления Фихте в Иене, из-за которых разразился знаменитый «спор об атеизме», а философ должен был бежать, никак не могли сравниться по степени радикализма с тем, что писал молодой Гегель. Понятно, что он предпочел оставить их для себя, своих друзей и знакомых. Очень маловероятно, чтобы он не дал их почитать, по крайней мере, Гёльдерлину, Синклеруво Франкфурте), Шеллингу, Нитхаммеру, Фромманну (в Йене), сестре, и даже, возможно, Гогелю, Кройцеру и Гансу… Короче говоря, всякий, кто знаком с интеллектуальной средой и ее властителями, волен составить себе собственное мнение о распространении утаенных трудов Гегеля.
Более явно относится к подпольной литературе комментированный перевод «Писем» Жан — Жака Карта [301] . С ним связан целый ряд нарушений закона. Гегель переводит книгу, строжайше запрещенную «Их превосходительствами» Берна, властями страны, в которой проживает автор. Она была издана во Франции организацией, как нельзя более революционной, глубоко подрывной даже в глазах некоторых якобинцев, уличаемой в систематическом распространении в Европе пресловутой революционной «пропаганды». Гегель отдает свой перевод издателю, некоему Егеру, о котором есть что сказать, персонажу, самому по себе странному, малоизвестному и маргинальному. О существовании этого труда Гегеля публике практически ничего не было известно вплоть до 1834 г. Неизвестными остаются намерения, непосредственные распоряжения, степень распространения, тираж. Сохранилось лишь три экземпляра. Эта затея Гегеля остается, по прошествии двухсот лет, совершенно загадочной.
301
См. выше: С. 171–176.
Труд не был строго теоретическим и «научным», несомненно, был рассчитан на политический эффект. Он грозно предупреждал: Discute justitiam moniti, и адресовался политическим деятелям, руководителям каких-то стран, каких именно — трудно сказать…
Еще более «подпольной», в узком смысле слова, была «листовка» (Flugblatt), политическая брошюра 1798 г., неизданная, поскольку она не могла быть опубликована, но прочитанная «друзьями», больше напоминавшими сообщников, которые отсоветовали ее публиковать из-за политической нецелесообразности! Брошюра циркулировала в известных кругах, что подразумевает наличие неофициальных каналов, «политических связей», возможно, какого-то общества. Гегель решил не публиковать ее, «после того как испросил письменных советов некоторых друзей и получил от них ответ» (nach brieflicher Beratung mit einigen Freunden) [302] . Однако эти письма, понятно, еще более тайные, чем текст, о котором в них шла речь, не были сохранены; скорее всего, их уничтожили по прочтении. Кем были эти необыкновенно влиятельные корреспонденты?
302
Fischer К. Op. cit. Р. 55.
Следует признать очевидное: до 1802 г., и значит, до тридцати двух лет, Гегель писал одни лишь опасные тексты, позволяя себе, однако, знакомить с ними избранных читателей, имен которых мы не знаем.
Но что бы подумали берлинские полицейские и судьи в 1819 или в 1830 г., будь они оповещены из будущего о том, что у двадцати или тридцатилетнего Гегеля и Гегеля пятидесяти или шестидесяти лет взгляды остались неизменными, и это были те самые взгляды, которые стали причиной гонений на его студентов?
Итак, «разумный» вывод напрашивается сам собой: дурные знакомства, злостные выпады, еретические измышления — все это
Но вот в чем дело: этот образ берлинского Гегеля лжив. В Берлине в иных условиях, созданных иным временем, Гегель завязывал столь же сомнительные знакомства, предрекал столь же тревожные события, держался столь же неортодоксальных мнений, — и все это делал с опаской и втайне.
В частности, он постоянно вмешивался в дела Burschenschaft, в то время как никто и ничто его к этому не обязывало. Сожаление или возможное раскаяние в том, что было всего лишь юношескими эскападами, не сделало его более осмотрительным и воздержанным. Даже, можно сказать, наоборот. Здесь он дошел до крайности и при этом, наученный долгим опытом, вполне сознавал, что делает.
На воде
Интерес Гегеля к Burschenschaft, его настойчивое вмешательство в процессы над «демагогами», участие в «деле Кузена» подразумевают именно что засекреченные, а не просто укромные, встречи, переговоры, опасные признания, смелые шаги.
Какая из авантюр представляется в этом смысле наиболее образцовой? Снова приходится выбирать.
Одна история, приключившаяся с Гегелем, о которой поведал Розенкранц, свидетельствует о том, что порой в Берлине он вел себя как настоящий подпольщик. Особенно интересна она тем, что представляет читателю возможность сравнить изложение фактов, очевидных и достоверных, с их истолкованием, которое предлагает или старается навязать Розенкранц, истолкованием любопытным, но явно противоречивым и несостоятельным. Все в этой истории кажется странным, уже сам факт, что такое могло приключиться с уважаемым господином профессором.
Розенкранц рассказывает о поступке философа, который по своей дерзости оставляет далеко позади юношеский эпизод с деревом свободы или анонимную публикацию революционного памфлета, свидетельствуя, что в старости Гегель не утратил мужества и энергии.
Начнем с рассказа Розенкранца, отметив в нем некоторую неувязку, возможно, намеренную, и затем попробуем сделать выводы.
Вот текст, опубликованный Розенкранцем в 1844 г., снабженный нашими ремарками: «Доброжелательство (Wohlwollen!) Гегеля здесь превзошло все разумные пределы. Приведем лишь такой незначительный (незначительный!) пример. Из-за своих политических связей (politische Verbindungen) один из его слушателей находился в следственной тюрьме, задняя стена которой выходит на Шпрее. Друзья арестованного с ним связались [каким образом?], и поскольку они справедливо считали его невиновным, как это, впрочем, потом выяснилось на следствии [в Пруссии арестовывают невиновных?], они нашли способ выразить ему свое расположение, проплыв в полночь в лодке под окном его камеры и попытавшись завязать с ним разговор. Один раз попытка уже удалась (рецидив), и друзья, которые также были слушателями Гегеля, сумели представить ему дело таким образом, что он тоже решил участвовать в экспедиции. Пуля караульного прекрасно могла бы избавить человека, обращающего души демагогов (Demagogenbekehrer), от дальнейших забот. Похоже также, что на воде [только тогда?] Гегеля охватило ощущение странности происходящего. Итак, когда лодка остановилась напротив окна, должен был начаться разговор, и говорить они должны были из предосторожности [кого они опасались?] на латыни. Но Гегель ограничился несколькими невинными общими фразами, например, он спросил у пленника: “Num me vides?”. Поскольку до арестованного можно было дотянутся рукой, вопрос был несколько комичен и не замедлил возбудить всеобщее веселье, к которому на обратном пути присоединился и сам Гегель, вышучивая себя на сократический лад» (R 338).
Предосторожности, предпринятые Гегелем, его испуг достаточно подтверждают противозаконный характер визита. Обращающим души («наседкам» и доносчикам) власти обеспечивали более легкий доступ к заключенным.
Розенкранц морочит нам голову, оправдывая выходку Гегеля его неизбывным «доброжелательством». Он считает, что Гегель «поддался влиянию», как в юности он, должно быть, «поддался влиянию», когда танцевал вокруг дерева свободы…
Он всегда поддавался влиянию!
Не степенный, рассудительный, искушенный профессор, а марионетка, чувствительная ко всяким влияниям, и такая «доброжелательная», что в сравнении с ним всех его коллег, видимо, следует считать «недоброжелательными». Нельзя «быть благожелательным» по отношению к тем, кого считают преступниками, ни выставлять прогулкой ночное тайное посещение арестованного. Гегель очень хорошо знает, что делает, как знает это и Розенкранц, опасавшийся, что любящего приключения философа прихлопнет «пуля караульного». Впрочем, нельзя отделаться от мысли, что заговорщики заручились какой-то поддержкой внутри тюрьмы.