Ген Рафаила
Шрифт:
Ревновать в Оболтово было особо не к кому, мужиков к жене Алтан на выстрел не подпускал, но был один инвалид, который не давал Оболенскому покоя, – директор Палашкиной школы. Иван Иваныч прошел войну, лишился одного глаза – на мир смотрел взвешенно: смесью живого и стеклянного зрачков. По слухам, имел водянку яичка. Кто это установил, откуда утекла информация, было непонятно. Но Ивану Иванычу – хорошему мужику, историку – дали прозвище «Одноглазо-однояйцевый». Алтан же полагал, что отсутствие неких парных органов – не повод исключить директора из списка желавших его Пелагейку,
В очередной зимний отпуск пара отправилась на родину Алтана – под Нерчинск. Старики-родители встретили уже не сильно молодых с теплотой, мать наготовила пельменей на роту, вновь намариновала огурцов и помидоров.
По традиции после новогоднего веселья началась драка. Оболенский сильно переел и решил пропустить развлечение. Но его старший брат Феоктист, в народе Финочка, не на шутку сцепился с соседом Баяром. Кто прав был, кто виноват, обычно не разбирались, но Баяр приготовил Финочке угощение – всю ту же трехлитровую банку с огурцами. По задумке соседа, банка должна была увенчать голову противника, когда тот войдет с мороза в сени. Волею Божию вместо Финочки в дверь вошел Оболенский. И банка села ему короной на макушку, пробив череп и пропитав мозги крепким рассолом. Кровища залила дощатый пол и замочила циновки. Все сбежались и уставились на Алтана в идиотском молчании. Отец понесся на почту, вызывать «Скорую». На том конце трубки ему ответили, что по метели врачи приедут лишь через шесть часов, так что можно готовиться к похоронам.
У Палашки забрезжила надежда. Но не повезло. Мужу вытащили осколки из мозгов, посадили, уперев спиной к стене, чтобы не вытекла кровь, и он таки дождался «Скорую». Врач, осмотрев, заключил, что пациент не выживет. Но в больницу его забрали, а через неделю сообщили – выжил, вшили металлическую пластину для крепости черепа, буянит, забирайте, достал.
Палашка приехала в Нерчинск, Алтын сидел с перевязанной головой, как Шариков у Булгакова. Взгляд у него тоже был какой-то собачий.
– Значит, так, женушка, – сказал хирург, – жить он будет долго, организм у него стальной. Но чтоб не остался дурачком, кормите его сладеньким. На сим прощаюсь. Сил вам, голубушка. Молитесь чаще.
Пелагейка привезла Оболенского к родителям. В местном продмаге из сладенького были годовые запасы литровых закруток с персиковым компотом. Семья скупила их все. На жердях забора день ото дня возвышались все новые и новые стеклянные банки. Персики ели сами, а компотом поили потомка декабриста.
Спустя год башка его зажила, железная пластина и шрамы заросли жесткими черными волосами, Оболенский взял баян и сыграл увертюру к «Детям капитана Гранта».
– Ну все, – подытожили родители, – езжайте на свою Волгу, в тепло, лечитесь, плодитесь и по возможности нас не навещайте. Мы не скоро соскучимся.
Палашка поехала с мужем домой. В промерзлом поезде он так тоскливо смотрел на мелькающую в окне тайгу, что сердце ее выдало аритмию второй, и последний, раз. На жесткой полке в полупустом плацкартном вагоне под серым шерстяным одеялом
Олеська родилась чудесной. Кареглазой блондинкой, умеющей подминать под себя жизнь – как Алтан, гуттаперчевой к побоям судьбы – как Пелагейка.
Глава 11
Олеська
В отличие от Красавцева, Олеське нечем было гордиться. Фуа-гру не ела, столовым серебром не пользовалась. Отец ее страшно любил, но пил ежевечерне, в запое гневался, мог швырнуть в дочь и в мать всем, что попадется под руку, – вплоть до гаечного ключа и плоскогубцев.
Правда, Пелагея Потаповна тоже отточила грифель своей ярости. Однажды, когда она резала мясо, Оболенский ввалился на кухню и начал швырять оземь тарелки, якобы не тщательно для него отмытые.
Палашка прищурила глаз, как индеец, и недрогнувшей рукой метнула в него нож. Лезвие вошло в косяк двери, продырявив мужу рукав рубашки. Он охнул, потерял сознание и грохнулся на пол.
– Олесь, посмотри, живой? – крикнула мать.
Олеська наклонилась над отцом и приложила голову к его груди. Белую макушку обожгло горячее похмельное дыхание.
– Живой. Опять припадок, – спокойно ответила дочь.
Припадки у Оболенского случались часто. Причесывался у зеркала – бряк на ковер. Играл в волейбол с мужиками – хрясь пластом на землю. Ел за столом – шмяк со стула. По врачам его никто не водил. Все думали – ну а чо, кучу битого стекла из мозгов достали, какую-то пластину для крепости в череп вставили – вот и падает.
Как ни странно, но в таком состоянии Бес все же устроился на работу – надзирателем в местной колонии строгого режима. Сопровождал заключенных от казармы до работы и обратно. Ходил с овчаркой, в автозаке вместе с другими смотрителями довозил зэков до заданного места – какой-нибудь стройки. Затем конвоировал обратно. И так каждый день. Чтобы вертухаи не палили зазря из винтовок и не распускали руки, их поили бромом. Это на время баюкало Беса, а заодно отбивало желание льнуть по ночам к жене.
Пелагейка перевела дух, тело ее стало гладким – без вечных ссадин и кровоподтеков. Но коллеги-учителя жужжали в уши, что, мол, некрасивая профессия у мужа. Пусть получит корочки техникума и станет водителем или кем-то по части автомобилей.
Палашка согласилась. Кое-как пропихнула уже немолодого Оболенского в местную каблуху, дали ему бумажку и стал он механиком. Даже старшим механиком в автоколонне. Шоферюги Алтана побаивались, вертухайское прошлое и наметанный взгляд исподлобья поднимали его над толпой. От мистического страха водители перестали пить и отправлялись в рейс секунда в секунду. Из-за тонких черных усиков на смуглом бурятском лице кличку ему дали нехитрую, но злую – Ус.
Ус почувствовал власть, и внутренний его Бес потихоньку начал просыпаться. Да и бром катастрофически быстро выводился из организма с потом, злобой и мочой. На Палашкином лице это отобразилось равнобедренным синяком промеж глаз, оставленным торцом железной гардины.
Конец ознакомительного фрагмента.