Генерал коммуны. Садыя
Шрифт:
И сосну, что над кручей стояла, — срубили…
Одна Хорька. Грубые мужские руки. Пьяные разговоры. И только там, в душе, теплые, нежные строчки.
И почему судьба у всех такая разная? Цвести бы тебе, Хорька, цвести бы! И ребята курносые, с такой же родинкой на правом плече, что у тебя, бегали бы по твоему никому сейчас не нужному двору.
Одна Хорька. Надломилось что-то в душе, заледенело…
И эти слова тети Аграфены:
«Ну зачем так, Хоря… Детей, значит, спас он, Хорька!» — «Детей спас?»
— Сапер он был, — тихо, не зная кому, сказала Хорька, — Сапер…
И
Первые блестки утра пробились в окно. Хорька была уже на ногах. Не проспала Хорька, хоть после вчерашнего вечера и болела душа. Печку не разжигала, перекусила всухомятку. Надела ватник: поутру холодно на дворе и сыро. На свой курятник заторопилась Хорька. Ждет ее там Аграфена, напарница.
41
— Скольких людей ты веры лишишь, снижая вот так Русакова? — Батов обошел письменный стол и сел на диван рядом с Волновым.
— Значит, Русаков, по-твоему, и есть тот самый человек, который стоит на страже колхозного закона?
— Тот самый, — кивнул Батов. — Ты угадал, Петр Степанович. Стоит на страже. Тактом своим, принципиальностью, здравым смыслом. И это одна из Сторон нашей экономической политики. Может быть, самая важная.
— Но что он, Русаков, сделал важного? — глаза Волнова округлились, в них были недоумение, обида.
— Ничего особо важного он не сделал, — сказал Батов. — Самые простые вещи. Внимательно прислушивается к людям.
И председателя, между прочим, приучает прислушиваться к людям. А теперь подумай, Петр Степанович, снимем мы Русакова, а как примут это колхозники? Был, мол, человек, хороший — и не угодил. Потому что, дескать, правды нет, само районное начальство, мол, к этому толкает!.. Ты понял? Чем же, скажут, сегодняшний день у нас отличается от вчерашнего?..
— Так я что, должен, выходит, пересмотреть свои методы работы? Выходит, я не понимаю, чего от нас требует партия? — полез в бутылку Волнов.
Батов улыбнулся.
— Понимать-то все понимаешь, но меня, боюсь, все же не понял. Я хочу тебе выложить все по русаковскому делу. Сложная это штука — наша сельская жизнь. Тут с маху не разберешься, тут ох как много надо учитывать. А между тем люди приглядываются да приглядываются к нам, и не дай бог, если они увидят в нас опять только «нажимщиков».
«Вот и прошло твое время, товарищ Волнов… — постучалась к Петру Степановичу сполошная мысль. — Жизнь она того: то вознесет высоко, то в бездну бросит. Он, выходит, выиграл, он зорче. У него получается, получается быть самим собой…» — вспомнил Волнов свои же слова.
— Русаков нужен колхозу, Петр Степанович. — Батов встал с дивана, заходил по кабинету. — Он должен работать. Мы же сами говорим о творческом подходе к делу, к людям. Я по себе знаю, как это трудно, на одних циркулярах здесь далеко не уедешь. Кстати, и они пересматриваются! Все течет и ширится,
Сказав «по рукам», Батов не протянул, однако, свою тяжелую руку Волнову — либо побоялся, что тот не возьмет ее, либо забыл это сделать.
Волнов поднялся уходить.
— Все понял, Михаил Федорович, — холодно сказал он. — Выходит, Русаков восторжествует, а я…
— О себе ли нам думать, Петр Степанович!
Когда за Волновым закрылась дверь, Батов грустно усмехнулся: «Обиделся, а зря».
42
Кузьма Староверов, когда ему не спалось, частенько выходил в сад покурить. Ночи стояли теплые. Тишина невероятная: любой шорох слышно, даже всплеск на речке.
Сидел Кузьма на скамеечке, попыхивал папироской, и от нее в темноте — еле заметный огонек: то вспыхнет, то погаснет.
— Ты что, скоро кончишь полуношничать?
Настроение у Кузьмы лирическое:
— Старуха, слышишь, как лягушки квакают? Это потому, что теплынь. Вот певцы — сопрано! Ночные жаворонки.
Слово «сопрано» Кузьма услышал впервые от дочки.
— И интересно тебе здесь сидеть одному? Весь продымился. Спать бы лег…
Кузьма неторопливо прошелся по саду, потом через двор в сени, хотел было приоткрыть дверь на крыльцо. Но дверь под его нажимом что-то не поддавалась. Кузьма плечом ее — не поддается и все. Неужто озорники палкой приперли? Нажал еще. Поддается, но идет медленно. Кузьма посмотрел в прощелину, через нее заглядывало небо, и ахнул. Посреди крыльца, упираясь в дверь, распласталось что-то белое. Кузьма оторопело стал вглядываться: вроде человек в одном нижнем белье.
— Марфа, Марфа…
— Да что ты, полуночник старый?
— Не то пьяный, не то убитый.
— Да бог с тобой, иди спать.
— Я те говорю. Не то пьяный, не то убитый.
— Где убитый?
— Да там, на крыльце.
Марфа встала, пошлепала босыми ногами по холодному крашеному полу. Долго искала шлепанцы.
— Может, тебе приснилось?
— Дура, самой приснилось!
— Да кому сейчас озоровать-то? Да тише, буйвол, Катеньку ненароком разбудишь…
Кузьма с трудом открыл дверь. В руках Марфы лампа. Увидели оба: фигура в белом.
— Кузьма, никак человек?
— Что я тебе, старая, долдонил.
И вдруг лицо Кузьмы перекосилось в злобе. Кузьма ударил сапогом по чучелу в белом и сплюнул.
Старые в заплатках кальсоны и белая рваная холщовая рубаха сшиты вместе и набиты соломой. Кто-то постарался для Кузьмы.
Несколькими ударами сапога распластал Кузьма чучело и столкнул его с крыльца. Переваливаясь, оно покатилось по ступенькам.
— Вот я ей задам, девке!
— Ладно, успокойся, — тащила его за рукав Марфа, — иди, старый, спать. Будет утро, будет и разговор.