Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:
Но вот 22 июня, в будущей войне роковой первый день, а здесь роковой для дивизии, в которой Снесарев — начальник штаба. Деревня Зивачув — какое невнятное, зевательно-чавкающее, вязкое название! Что же случилось? Ханжин из дивизии ушёл. Прискакал генерал Вирановский, ухватливый, имеющий смутное представление о чести, не лишённый остроумия, нравящийся женщинам и даже молодым офицерам, поскольку позволял вольности, на войне неуместные. За командование сугубо стрелковыми частями, а также лёгкость нрава и нацеленность на женщин прозван Стрелком. Но против австрийцев он оказался стрелком никудышным. Ханжин бы не дал погубить дивизию. А Стрелок…
И вот осмысление всего случившегося в дневниковых записях за последнюю треть августа. Снесарев находился на холме у деревни Герасимув,
А ведь не надо было носить генеральских звёзд, не надо было дослуживаться до командира корпуса и начальника дивизии, чтобы упредить поражение, видимое даже невоенному человеку: если дивизия заступает на позицию в ночь, а утром ей приказано атаковать, можно ли ожидать чего-то победного? Разве не разумнее было дать осмотреться, почувствовать почву и дух местности, разузнать, что такое этот Зивачув, разузнать, сколько австрийских солдат и пушек, где им выгоднее всего наступать и отступать.
«…Что же должен был делать начальник дивизии? Или просить два дня для осмотра, или требовать обстановки. Ни то ни другое сделано не было… и дивизия легла.
…Начинают подыскивать стрелочника… А почему бы не съехаться в штаб корпуса, обсудить, сделать искренний вывод и иметь мужество послать его дальше: была неудача, но на ней учимся, чтобы избежать повторения таковых в будущем… И во всём этом вновь не видно военного воспитания…
…Моя белая страница, мне нечего сегодня занести на твоё поле. Душа моя суха, и кто её высушил, не знаю…»
Было отчего душе быть сухой! Он, берёгший солдата, видел, как по приказу свыше ложились они снопами в несчастном бою у Зивачува. Несчастный день — 22 июня. А ещё недавно, 28 мая, был славный бой, которым руководил Снесарев и за который новоявленный начальник дивизии Георгий Николаевич Вирановский, увиденный сослуживцами как Стрелок, а Снесаревым как «пустобрёх, фантазёр и трус», ловко получит орден Святого Георгия.
Поучительный июньский бой вызвал сгусток переживаний и камнепад мыслей. Ясно было: «После войны должна появиться целая литература и притом столь сложная, нервная и противоречивая, что в истине не нам суждено будет разобраться. Ещё вопрос, разберётся ли поколение наших сыновей, которое выступит на сцену мыслителей, толкователей и дирижёров не ранее как через 25 лет».
11
В июле Снесареву предлагают штаб особого корпуса, в котором корпусный командир — Зайончковский. Дал согласие. А пока ждал нового назначения, в дивизию пожаловали японцы: из Генерального штаба генерал-лейтенант Масатиро Фукуда, полковник Исазака, главный атташе при Ставке полковник Одигири, военный агент в Петрограде капитан 1-го ранга Арая, капитан Ямамото и подполковник Йеда. С ними флигель-адъютант граф Замойский и ещё несколько сопровождающих. Побывали на наблюдательном пункте, возвратясь, отменно отобедали. Начальник дивизии Вирановский — большой дока привечать гостей. Вина как воды в Японском море. Но гости пьют, а ума не теряют. Спрашивают по делу, отвечают по существу.
У Ямамото — орден Сокола, по значению равный ордену Святого Георгия. Ордену сопутствует легенда: в незапамятные времена микадо на войне заблудился с большим войском так, что, казалось, уже и не выбраться из враждебных горных теснин. И тут на дереве увидели сокола. Тот взлетел и полетел тихо, оставляя за собой, словно розоватый пояс, ясно видимый след, за которым войско и проследовало. Выйдя на удобное для битвы холмистое поле, столкнулось там с врагом и победило его. Так что орден дают тем,
Положим, с англичанами нам пришлось воевать все последние века, причём лишь однажды, в Крымской кампании, явно, а обычно Англия воевала и побарывала своими дипломатами и эмиссарами, своими заговорами, комбинациями и коалициями, своими сверхприбылями, поступавшими со всех концов угнетённого света. А вот над Японией, над бедной страной, уже сгоравшей от радиоактивного дождя американских атомных бомб, триумф выдастся полный: в сорок пятом советские войска в две недели проутюжат Маньчжурию, у сопок которой истечёт кровью Квантунская армия, как сорок лет назад армия русская.
12
«…Природа проще, справедливее и гуманнее; в её целях и средствах всегда много милосердия и снисходительности… — утверждается в такой мысли и в таком настроении муж в письме жене от 23 июля 1916 года. — Я поворачиваю голову на пережитое мною на войне, на всё её окружающее, на её лицевую и обратную стороны, и тогда думы становятся сложными, запутанными и пугливыми, заключения подходят робко, и я, как старый богатырь земли русской, чувствую себя на роковом перепутье: “направо поедешь — сам погибнешь, налево поедешь — конь погибнет”. Но налетит ветер, освежит моё лицо и спугнёт, как стаю птиц, мои тревожные думы; я оглядываюсь вокруг: проглянул луч солнца, зеленей взглянула мне в глаза зелёная каёмка лесов, поплыл, словно аэроплан, аист… Бог с ними, с думами! За всех не передумаешь, и слёз людских, слёз грешного мира не вытрешь; у меня есть моя маленькая жёнка, думающая обо мне, моя маленькая троица, и с меня довольно, если я сделаю их счастливыми по силе моей воли и разумения».
Он не раз думал об этом: слёзы грешного мира не осушишь. Но он всегда помнил Достоевского с его слезинкой ребёнка. И снова, как только ранился о чью-то гибель, внутренне плакал. Какое беспощадное ко всем время! Он понимал что и сильных людей сламывает, и крепкие узы разрывает, а когда на слабых давят — тут уж на долгие годы благочестного не жди. Вот и жене пишет про Григоровых. Как-никак друзья по Ташкенту, по Петербургу. «У Григоровых, конечно, супружеского благополучия ожидать трудно, особенно теперь, в войну, когда всё трещит: государства, народы… что такое семьи, по сравнению с этими группами… Теперь война, вынужденная жизнь врозь, когда только нравственные узы ещё могут держаться, а другие… могут потухнуть, как огонь без дров. Сколько слышишь разных вещей, неожиданных, грандиозных по сложности и драматизму… даже Пенелопам начинает надоедать ожидание своих одиссеев… Чувству чуждо расставание, пространство губит всякое чувство…»
Между тем некая раздвоенность подстерегает даже такого цельного человека, как Снесарев. Он редко сомневался, где ему быть в час войны. Разумеется, на фронтовой полосе, в окопе, на поле битвы! Но вот в письме от 8 августа 1916 года просвечивают оттенки, не совсем привычные, даже совсем непривычные для его ясного взгляда: «Во имя идеи, во имя великой борьбы, переживаемой миром, я хотел бы быть здесь, но у меня много данных сомневаться, что от меня возьмут то, что я могу дать… Опыт (и не меня лишь касающийся) показывает, что силы — мозговые и нервные — применяются не всегда целесообразно, иногда совсем не применяются, часто вкривь и вкось. Конечно, война — дело сложное, в большинстве своих форм — совершенно новое, все мы на ней учимся, пробуем, гадаем… я это допускаю и мирюсь с этим. И тем не менее неудачное или случайное использование военно-интеллигентного материала меня прямо смущает. В мирное время я объяснил бы это протекцией или кумовством, а в военное время мне стыдно прибегать к такому объяснению… слишком уж это непригодно для лика великой войны. А отсюда я уже не так нервно цепляюсь за окопы, как прежде, а куда мне хочется приклонить мою головушку, я не знаю…»