Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:
«Дни хамства и предательства», — не раз об этом, пусть и иными словами, подумает, скажет, напишет Андрей Евгеньевич. Дни и месяцы семнадцатого года из века двадцатого — всероссийское состояние анархической распоясанности, тогда ещё не управляемого хаоса; красный флаг, который легко и небрежно Октябрь забирает у беспомощного Февраля; разноглазые борцы за новое, пёстрые деятели без чести и совести, знатоки юриспруденции без памяти о Суде Божьем.
И именно в веке двадцатом, в годах пятом… семнадцатом… и далее, и далее до лет завершающих, Россия, средневековая Святая Русь, «страна, граничащая с Богом», земля, которую «в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя», страна — Дом Богородицы, превратилась в жертву бесконечно варьируемого эксперимента, в некий полигон «дьяволиады»…
Уже победно и тлетворно гулял по фронтам делающий из армии агрессивную вольницу приказ № 1,
Великий князь Александр Михайлович Романов в «Книге воспоминаний», изданной пятнадцать лет спустя после слома монархии, дал неприемлемую для будущей якобы политкорректности, толерантности, далёкую от светской, великокняжеской изящной стилистики, убийственно-резкую характеристику основных, на его взгляд и убеждение, антимонархических легионов разрушительства: «Как это бывает с каждой заразной болезнью, настоящая опасность революции заключалась в многочисленных разносчиках заразы: мышах, крысах и насекомых… Или же, выражаясь более литературно, следует признать, что большинство русской аристократии и интеллигенции составляло армию разносчиков заразы.
Трон Романовых пал не под напором предтеч Советов или же юношей-бомбистов, но носителей аристократических фамилий и придворной знати, банкиров, издателей, адвокатов, профессоров и и других общественных деятелей, живших щедротами Империи».
Но неужели среди «побеждающих» сил не нашлось или не могло найтись ни одного достойного дела, ни одного светлого ума — возвышенного, движимого честью и совестью?!
Через семьдесят лет в «побеждающей» верхушке горбачевско-ельцинской перестройки — словно слепок, словно клон либерально-революционного семнадцатого года — или тоже не могло найтись ни одного достойного дела, ни одного светлого ума — возвышенного, движимого честью и совестью?!
17 марта Снесарев ездил в Бучач, где состоялось армейское заседание: командующий Щербачёв, Головин, Незнамов, Черкасов, Степанов, Энгель, полковник Шуберский. Речь о солдатских комитетах. Снесарев настаивал на том, что должна быть единая и общая позиция в отношении комитетов, а именно: мы — воины, всё для войны и для победы, остальное приложится… Поскольку само наличие комитетов и их деятельность, вернее бездеятельность, глубоко противны духу военной дисциплины — свести их на роль хозяйственных контролёров… Возражали нервно, особенно Головин: надо вызвать доверие, иначе всё пропало; надо гасить страсти… Снесарев доказывал даже несколько непривычно — на повышенном тоне: не надо ходить вокруг да около, надо держать военный лик прямо и гордо… что это за орган — исполнительный или совещательный? Во всяком случае, в заключительном слове командующий повторил его мысль: будем держать воинский лик…
(Николай Николаевич Головин — знаменитый военный теоретик, выпускник и преподаватель
Грустно, но ничего не поделать: столь выдающиеся военные мыслители, как Снесарев, Вандам, Головин, часто словно не понимают друг друга. Все живут Россией, все постоянно размышляют о России, но даже в мелочах подчас не сходятся.)
Развал набирает неотвратимый ход. К марту 1917 года страшные цифры русских потерь: миллион семьсот тысяч погибших, миллионы пленных. А из воюющих — девятьсот тысяч беглых, «но на них корм идёт, т.е. воруют до полумиллиона в день», — убийственная справка.
В штаб корпуса от вышестоящих военных поступило письмо-предложение убавить дисциплинарную власть начальников, чтобы она сводилась разве к замечаниям и выговорам, ни к чему не обязывающим. В сущности, это было очередное звено в цепи предписаний, вольно или невольно развращавших армию, делавших её небоеспособной. Ответ велено было представить через три часа после получения.
«Комкор (по моему вдохновению и редакции) ответил так: “Военная наука и вековой опыт войн говорят, что в боевые времена начальник в целях достижения победных результатов должен быть облечён полной мощью, и, конечно, дисциплинарной. Убавлять её в настоящие минуты недопустимо, страшно и грешно, т.к. это угрожает дисциплине, из-за этого погибнут в бою лишние тысячи душ, и притом лучших, и под сомнение будет поставлен весь вопрос о конечной победе. Говорю это как старый солдат и верный слуга моей великой родины за себя и всех начальников вверенного мне корпуса до командиров полков включительно, которые в этом великом для нас вопросе высказались одинаково. Кознаков”».
Снесарев не без оснований опасался, что штаб армии даст какой-нибудь увёртливо-малодушный ответ, но, по крайней мере, его корпус ответил достойно и честно. «Может быть, да и наверно, с нами не согласятся, но мы своё слово сказали, и в грехе последующего разгрома армии с нас должна быть снята значительная доля содеянного греха… Кем? Кто скажет?»
10 марта 1917 года Андрей Евгеньевич пишет пространное письмо жене, в котором верно углядывается не только фронтовая, но и столичная обстановка и в котором строки тоски от происходящего побеждаются строками надежды: «На нас теперь ложится невероятно тяжкая задача, вызванная тем, что, с одной стороны, хотят победить (не знаю, насколько искренне), а с другой стороны, делают ряд распоряжений и нововведений, которые расслабляют дисциплину и делают армию небоеспособной… Думают, что воззваниями и фразами — и только ими — можно послать человека на смерть. Мы боремся изо всех сил, стараясь и отстоять свои углы зрения и спасти армию от разложения. Ведь хорошо то, что солдаты идут к нам, как к родным, с руками, полными газет и австрийских прокламаций; хорошо, что всё-таки нам они больше верят, уже по одному тому, что все эти писатели с ними на смерть не пойдут, а мы пойдём и ходили… Что у вас совершается, нам неясно, но, по-видимому, Временное правительство никакой реальной силы не имеет, и всем заправляет комитет депутатов от рабочих и солдат. Может быть, мы и ошибаемся, но солдаты понимают вещи только так, и в них заметно растёт нехорошее чувство. Они говорят: “Вы там остались в Петрограде хранить свободы! Не дураков нашли. Пожалуйте-ка в окопы, а мы за вас там попробуем беречь свободы”. Но самое страшное — это некоторые признаки, что союзники, кажется, думают нас пустить по ветру…
Наша прежняя братская весёлость, трудовой пафос и мужественные порывы — всё это теперь отравлено налёгшими невзгодами, работаешь как автомат, работаешь по инерции, по глубоко сидящему чувству долга, которое, к нашему счастью, ничто выскрести не может. Посмотришь, поизучаешь, а затем опять и опять льётся наша тревожная и нервная беседа о невзгодах, о переживаемом армией кризисе, о грядущем возможном риске крупной неудачи. Повторяю, на смерть человека не пошлёшь одной звонкой фразой. Сегодня, по приходе домой, меня ожидало большое удовольствие: из Камышевской станицы пришёл ответ на мою приписку. Она читалась на станичном сборе и всколыхнула всю честную станицу… Сам я, читая нескладные строки, улетел далеко от печальных переживаний настоящего к уютным углам моей улетевшей юности, где всё было так приветливо и безоблачно, где поля были так тепло ласковы, люди добры, даль обольстительна. Где это всё делось и зачем так сказочно быстро пролетело всё это мимо?..